Том 12. Стихотворения — страница 12 из 49

Единство — вот людских усилий атрибут.

В одну и ту же цель все стрелы попадут.

Короче говоря и проще выражаясь,

Вот вам мои грехи, я совершил их, каюсь.

Должно быть, стары вы, папаша, и у вас

Я о прощении прошу в десятый раз.

Да, если бог — Бозе, то я безбожник истый.

Язык наш гладкий был, прилизанный и чистый:

Блеск лилий золотых, как небеса — плафон,

Старинных кресел круг, а посредине трон…

Нарушил я покой в почтенном этом зале.

Обученные мной, полковниками стали

Капралы-имена. Местоимений рой

Атакой яростной пошел на старый строй.

В гиену обратил я дряхлое причастье.

Глагол стал гидрою с раскрытой, страшной пастью.

Я признаюсь во всем. Разите смельчака!

Ланите я сказал: «Послушай-ка, щека!»

Плоду златистому: «Будь грушей, но хорошей»;

Педанту Вожела: «Ты старая калоша».

В республике слова должны отныне жить;

Должны, как муравьи, трудиться и дружить!

Я все разворошил, угрюмый и упорный,

Я бросил гордый стих собакам прозы черной.

Я был не одинок. Соратники-друзья

Добились большего и лучшего, чем я.

Мы разлучили муз с раздутой, глупой спесью.

Нет полустишиям возврата к равновесью!

Да, проклинайте нас! В минувшие года

Двенадцать перьев стих носил на лбу всегда.

Как мячик, вверх его подкидывали метко

Ракетка-этикет, просодия-ракетка.

А ныне правила он в клочья разорвал,

И крыльями взмахнул, и жаворонком стал,

Простился навсегда с цезурою-темницей

И к небесам взлетел освобожденной птицей.

Отныне каждый слог прекрасен и велик.

На волю вывели писатели язык.

И вот, по милости бандитской своры этой,

К нам возвращаются, сиянием одеты,

Правдоподобие, разя тупой обман,

Воображение, смущая сон мещан,

И с песней радости, с улыбкой, со слезами

Поэзия опять склоняется над нами.

Плавт и Шекспир ее в простой народ несли.

В ее пророческом величии нашли

Иов — дар мудрости, Гораций — ясный разум.

Опьянена небес неистовым экстазом,

По лестнице годов, предчувствием полна,

Стремится к вечности неведомой она.

Нисходит муза к нам, влечет нас за собою,

Печально слезы льет над нашей нищетою,

Ласкает, и разит, и утешает нас,

И радует сердца сверканьем тысяч глаз,

И вихрем тысяч крыл, как ураган могучих,

И лирою своей — каскадом искр певучих.

Так ширятся пути, ведущие вперед.

Да, Революция теперь везде живет,

Трепещет в голосах и в воздухе струится,

Глядит на нас из книг, с прочитанной страницы,

Ликует, и поет, и славит бытие.

Цепей не ведает язык и дух ее.

В романе спрятавшись, беседует порою

О чем-то с женщиной, как с младшею сестрою.

Мыслитель, гражданин — надежд ее оплот.

Свободу за руку она с собой ведет,

И раскрываются пред ней сердца и двери.

Полипы сумрачных, угрюмых суеверий,

Нагроможденные ошибками веков,

Не могут выдержать атаки легких слов,

Горящих пламенем ее души упрямой.

Она — поэзия, она — роман, и драма,

И чувство, и слова. Она светла всегда —

Фонарь на улице, на небесах звезда.

Она вошла в язык хозяйкою суровой.

Искусство отдает ей голос свой громовый.

Подняв с колен толпу униженных рабов,

Стирая старые следы морщин со лбов,

Она дарит народ отвагою своею

И превращается в могучую Идею.

Париж, январь 1834

«Поэма сетует, рыдая…»

Поэма сетует, рыдая; драма страждет

И душу всю излить через актеров жаждет.

На миг растрогана, спохватится толпа:

«Затея автора ведь, право, не глупа:

Он громы мнимые на мнимых шлет героев,

Из наших слез себе посмешище устроив.

Спокойна будь, жена; утри глаза, сестра».

Неправда: в сердце ум; и в пламени костра,

Зажженном мыслью в нем, мыслитель сам сгорает,

Кровь самого творца из драмы истекает;

Он узами существ, им созданных, пленен,

Он в них трепещет, в них живет и гибнет он;

И содрогается в творенье плоть поэта.

Он с созданным — одно; когда, вдали от света,

Творит он, — из груди он сердце рвет свое,

Чтоб в драму заключить; ваятель бытие

И плоть свою, — один на сумрачной вершине,

Все возрождаясь вновь, — в священной месит глине;

И тот, кто из слезы Отелло сотворит

Иль из рыдания Алкесту, — с ними слит.

Всем творчеством его, — единым, многоликим,

В котором он живет, истерзан злом великим, —

Источник света в нем, творце, не истощен;

Он человечностью всех больше наделен;

Он — гений меж людьми, он — человек меж ними.

Корнель — руанец пусть, но он душою в Риме.

В нем мужество и скорбь — с Катонами родство.

Шекспира бледен лик: не Гамлета, его

Ждет призрак роковой среди площадки темной,

Меж тем как лунный диск за ней встает огромный.

Поклен погублен тем, что вымышлял Арган;

И хрип предсмертный — смех его! В морской туман

Стремит ладью Гомер, с Улиссом путь свершая.

В груди апостола, все тело сотрясая,

Бьет Апокалипсис в ужасный свой набат.

Эсхил! В тебе Орест безумьем зла объят;

Гигантский череп был тебе судьбой дарован,

О гневный, чтоб к нему был Прометей прикован.

Париж, январь 1834

VERE NOVO[18]

Как день смеется, юн, на розах, полных слез!

Любовники цветов, прелестны вы средь роз!

В жасминовых кустах, как и в барвинках нежных,

Повсюду крыльев рой, слепящих, белоснежных;

Порхают, резвые, и, трепеща, не раз

Сожмутся вдруг и вновь раскроются тотчас.

Весна! Коснется ль мысль посланий, устремленных

К красавицам в мечтах от грезящих влюбленных,

Сердец, вверяющих бумаге весь свой жар,

Несчетных писем «к ней», что пишут млад и стар,

Любовью, хмелем их, безумством заполняя,

В апреле читанных, разорванных в дни мая, —

Покажется тогда: летят в лугах, в лесах

По воле ветерка и реют в небесах,

Повсюду, в поисках живой души, порхают,

От женщины к цветку, спеша, перелетают

Клочки посланий тех, любви былых гонцов,

Отныне ставшие роями мотыльков.

Май 1831

ПО ПОВОДУ ГОРАЦИЯ

Педанты-неучи, профаны-педагоги,

Я ненавижу вас, безжалостные доги!

Торговцы греческим, латыни продавцы,

Вы в ссоре с красотой и с грацией, слепцы!

Все ваши правила, законы — все рутина.

Под маской знатока таите ум кретина.

Учащие всему, не зная ничего,

Филистеры, вы зла живое торжество.

Я злобу чувствую, лишь вспомню, как, верзила,

В свои шестнадцать лет я изучал уныло

Риторику. О, страх! О, скука! Счета нет,

Как много всяких кар и леденящих бед.

«На воскресенье вам — «Послание к Пизонам». —

«Но, господин аббат…» Он глух ко всем резонам,

С ногтями черными презренный дикобраз:

«Его переписать должны вы восемь раз».

Штрафной урок на день, когда имел я виды

(Меня влекли мечты в волшебный сад Армиды!)

На встречу с дочерью привратника. Мой бог!

Да разве этим днем пожертвовать я мог?

Словам доверив жар, тогда владевший мною,

Я должен был ее, плененную весною, —

Лишь только б солнце нам сияло в синеве! —

Печеньем угощать на горке Сен-Жерве!

Об этом грезил я, и слышал скрипок пенье

У матушки Саге, и видел пар круженье.

И загородный рай, и отдых, и сирень,

И ландыши — мне все сулил желанный день.

«Гораций, — я сказал, входя в свое жилище,

Где холод в декабре, а в знойный день жарища, —

Ты здесь не виноват! Ты малый не плохой:

Рассудок ты ценил и уважал покой.

Ты, славный мудростью своей чистосердечной,

Свой прожил долгий век, счастливый и беспечный,

Как птица, что, хваля ветвей зеленый кров,

Лишь просит позвучней напевов у богов.

Ты вечером бродил под грабами, внимая.

Тем шепотам любви, что прячет сень густая,

И девушек ловил чуть приглушенный смех;

Ты не чуждался сам с рабынею утех,

С Мирталой огненной, со златокудрой, жгучей,

Вскипавшей, словно вал под калабрийской кручей.

Порой, как сибарит, фалерн ты смаковал,

Налив его себе в прекраснейший фиал.

Подсказывал стихи тебе Пегас крылатый:

Ты в одах прославлял Барину, Мецената,

Ты Тибур воспевал — поля и виноград —

И Хлою, что прошла вдоль дедовских оград,

Неся на голове изящную амфору.

Когда Фебеи лик являлся смертных взору,

Ты в рощах различал мерцанья и лучи,

В них видя существа, живущие в ночи:

Вот Бахус, бог вина и ямбов прародитель;

Вот Цербер перед ним, покорный, как служитель;

Вот нежится Силен, забравшись в темный грот:

Пищеварение — предмет его забот;

Вот остроухий фавн скользнул под веток своды,

Заметив нимф нагих, ведущих хороводы…

Когда, отдавши дань сабинскому вину,

Ты в банях застигал красотку не одну;

Когда на Тибре ты высмеивал, Гораций,

Любителей пустых ристалищных сенсаций,

Как позже высмеял маркизов наш Мольер, —

Ты думал ли, о Флакк, что строф твоих размер

И вся их глубина в гнуснейшем нашем веке

Вдруг станут жвачкою, что горе-человеки

Жуют часы подряд в коллежах многих стран?

Твои стихи — цветок в зубах у обезьян!

Писаки низкие, монахи-лиходеи,

Ни женщины они не знают, ни идеи.