Единство — вот людских усилий атрибут.
В одну и ту же цель все стрелы попадут.
Короче говоря и проще выражаясь,
Вот вам мои грехи, я совершил их, каюсь.
Должно быть, стары вы, папаша, и у вас
Я о прощении прошу в десятый раз.
Да, если бог — Бозе, то я безбожник истый.
Язык наш гладкий был, прилизанный и чистый:
Блеск лилий золотых, как небеса — плафон,
Старинных кресел круг, а посредине трон…
Нарушил я покой в почтенном этом зале.
Обученные мной, полковниками стали
Капралы-имена. Местоимений рой
Атакой яростной пошел на старый строй.
В гиену обратил я дряхлое причастье.
Глагол стал гидрою с раскрытой, страшной пастью.
Я признаюсь во всем. Разите смельчака!
Ланите я сказал: «Послушай-ка, щека!»
Плоду златистому: «Будь грушей, но хорошей»;
Педанту Вожела: «Ты старая калоша».
В республике слова должны отныне жить;
Должны, как муравьи, трудиться и дружить!
Я все разворошил, угрюмый и упорный,
Я бросил гордый стих собакам прозы черной.
Я был не одинок. Соратники-друзья
Добились большего и лучшего, чем я.
Мы разлучили муз с раздутой, глупой спесью.
Нет полустишиям возврата к равновесью!
Да, проклинайте нас! В минувшие года
Двенадцать перьев стих носил на лбу всегда.
Как мячик, вверх его подкидывали метко
Ракетка-этикет, просодия-ракетка.
А ныне правила он в клочья разорвал,
И крыльями взмахнул, и жаворонком стал,
Простился навсегда с цезурою-темницей
И к небесам взлетел освобожденной птицей.
Отныне каждый слог прекрасен и велик.
На волю вывели писатели язык.
И вот, по милости бандитской своры этой,
К нам возвращаются, сиянием одеты,
Правдоподобие, разя тупой обман,
Воображение, смущая сон мещан,
И с песней радости, с улыбкой, со слезами
Поэзия опять склоняется над нами.
Плавт и Шекспир ее в простой народ несли.
В ее пророческом величии нашли
Иов — дар мудрости, Гораций — ясный разум.
Опьянена небес неистовым экстазом,
По лестнице годов, предчувствием полна,
Стремится к вечности неведомой она.
Нисходит муза к нам, влечет нас за собою,
Печально слезы льет над нашей нищетою,
Ласкает, и разит, и утешает нас,
И радует сердца сверканьем тысяч глаз,
И вихрем тысяч крыл, как ураган могучих,
И лирою своей — каскадом искр певучих.
Так ширятся пути, ведущие вперед.
Да, Революция теперь везде живет,
Трепещет в голосах и в воздухе струится,
Глядит на нас из книг, с прочитанной страницы,
Ликует, и поет, и славит бытие.
Цепей не ведает язык и дух ее.
В романе спрятавшись, беседует порою
О чем-то с женщиной, как с младшею сестрою.
Мыслитель, гражданин — надежд ее оплот.
Свободу за руку она с собой ведет,
И раскрываются пред ней сердца и двери.
Полипы сумрачных, угрюмых суеверий,
Нагроможденные ошибками веков,
Не могут выдержать атаки легких слов,
Горящих пламенем ее души упрямой.
Она — поэзия, она — роман, и драма,
И чувство, и слова. Она светла всегда —
Фонарь на улице, на небесах звезда.
Она вошла в язык хозяйкою суровой.
Искусство отдает ей голос свой громовый.
Подняв с колен толпу униженных рабов,
Стирая старые следы морщин со лбов,
Она дарит народ отвагою своею
И превращается в могучую Идею.
Париж, январь 1834
«Поэма сетует, рыдая…»
Поэма сетует, рыдая; драма страждет
И душу всю излить через актеров жаждет.
На миг растрогана, спохватится толпа:
«Затея автора ведь, право, не глупа:
Он громы мнимые на мнимых шлет героев,
Из наших слез себе посмешище устроив.
Спокойна будь, жена; утри глаза, сестра».
Неправда: в сердце ум; и в пламени костра,
Зажженном мыслью в нем, мыслитель сам сгорает,
Кровь самого творца из драмы истекает;
Он узами существ, им созданных, пленен,
Он в них трепещет, в них живет и гибнет он;
И содрогается в творенье плоть поэта.
Он с созданным — одно; когда, вдали от света,
Творит он, — из груди он сердце рвет свое,
Чтоб в драму заключить; ваятель бытие
И плоть свою, — один на сумрачной вершине,
Все возрождаясь вновь, — в священной месит глине;
И тот, кто из слезы Отелло сотворит
Иль из рыдания Алкесту, — с ними слит.
Всем творчеством его, — единым, многоликим,
В котором он живет, истерзан злом великим, —
Источник света в нем, творце, не истощен;
Он человечностью всех больше наделен;
Он — гений меж людьми, он — человек меж ними.
Корнель — руанец пусть, но он душою в Риме.
В нем мужество и скорбь — с Катонами родство.
Шекспира бледен лик: не Гамлета, его
Ждет призрак роковой среди площадки темной,
Меж тем как лунный диск за ней встает огромный.
Поклен погублен тем, что вымышлял Арган;
И хрип предсмертный — смех его! В морской туман
Стремит ладью Гомер, с Улиссом путь свершая.
В груди апостола, все тело сотрясая,
Бьет Апокалипсис в ужасный свой набат.
Эсхил! В тебе Орест безумьем зла объят;
Гигантский череп был тебе судьбой дарован,
О гневный, чтоб к нему был Прометей прикован.
Париж, январь 1834
VERE NOVO[18]
Как день смеется, юн, на розах, полных слез!
Любовники цветов, прелестны вы средь роз!
В жасминовых кустах, как и в барвинках нежных,
Повсюду крыльев рой, слепящих, белоснежных;
Порхают, резвые, и, трепеща, не раз
Сожмутся вдруг и вновь раскроются тотчас.
Весна! Коснется ль мысль посланий, устремленных
К красавицам в мечтах от грезящих влюбленных,
Сердец, вверяющих бумаге весь свой жар,
Несчетных писем «к ней», что пишут млад и стар,
Любовью, хмелем их, безумством заполняя,
В апреле читанных, разорванных в дни мая, —
Покажется тогда: летят в лугах, в лесах
По воле ветерка и реют в небесах,
Повсюду, в поисках живой души, порхают,
От женщины к цветку, спеша, перелетают
Клочки посланий тех, любви былых гонцов,
Отныне ставшие роями мотыльков.
Май 1831
ПО ПОВОДУ ГОРАЦИЯ
Педанты-неучи, профаны-педагоги,
Я ненавижу вас, безжалостные доги!
Торговцы греческим, латыни продавцы,
Вы в ссоре с красотой и с грацией, слепцы!
Все ваши правила, законы — все рутина.
Под маской знатока таите ум кретина.
Учащие всему, не зная ничего,
Филистеры, вы зла живое торжество.
Я злобу чувствую, лишь вспомню, как, верзила,
В свои шестнадцать лет я изучал уныло
Риторику. О, страх! О, скука! Счета нет,
Как много всяких кар и леденящих бед.
«На воскресенье вам — «Послание к Пизонам». —
«Но, господин аббат…» Он глух ко всем резонам,
С ногтями черными презренный дикобраз:
«Его переписать должны вы восемь раз».
Штрафной урок на день, когда имел я виды
(Меня влекли мечты в волшебный сад Армиды!)
На встречу с дочерью привратника. Мой бог!
Да разве этим днем пожертвовать я мог?
Словам доверив жар, тогда владевший мною,
Я должен был ее, плененную весною, —
Лишь только б солнце нам сияло в синеве! —
Печеньем угощать на горке Сен-Жерве!
Об этом грезил я, и слышал скрипок пенье
У матушки Саге, и видел пар круженье.
И загородный рай, и отдых, и сирень,
И ландыши — мне все сулил желанный день.
«Гораций, — я сказал, входя в свое жилище,
Где холод в декабре, а в знойный день жарища, —
Ты здесь не виноват! Ты малый не плохой:
Рассудок ты ценил и уважал покой.
Ты, славный мудростью своей чистосердечной,
Свой прожил долгий век, счастливый и беспечный,
Как птица, что, хваля ветвей зеленый кров,
Лишь просит позвучней напевов у богов.
Ты вечером бродил под грабами, внимая.
Тем шепотам любви, что прячет сень густая,
И девушек ловил чуть приглушенный смех;
Ты не чуждался сам с рабынею утех,
С Мирталой огненной, со златокудрой, жгучей,
Вскипавшей, словно вал под калабрийской кручей.
Порой, как сибарит, фалерн ты смаковал,
Налив его себе в прекраснейший фиал.
Подсказывал стихи тебе Пегас крылатый:
Ты в одах прославлял Барину, Мецената,
Ты Тибур воспевал — поля и виноград —
И Хлою, что прошла вдоль дедовских оград,
Неся на голове изящную амфору.
Когда Фебеи лик являлся смертных взору,
Ты в рощах различал мерцанья и лучи,
В них видя существа, живущие в ночи:
Вот Бахус, бог вина и ямбов прародитель;
Вот Цербер перед ним, покорный, как служитель;
Вот нежится Силен, забравшись в темный грот:
Пищеварение — предмет его забот;
Вот остроухий фавн скользнул под веток своды,
Заметив нимф нагих, ведущих хороводы…
Когда, отдавши дань сабинскому вину,
Ты в банях застигал красотку не одну;
Когда на Тибре ты высмеивал, Гораций,
Любителей пустых ристалищных сенсаций,
Как позже высмеял маркизов наш Мольер, —
Ты думал ли, о Флакк, что строф твоих размер
И вся их глубина в гнуснейшем нашем веке
Вдруг станут жвачкою, что горе-человеки
Жуют часы подряд в коллежах многих стран?
Твои стихи — цветок в зубах у обезьян!
Писаки низкие, монахи-лиходеи,
Ни женщины они не знают, ни идеи.