Деревья, где, скажите, вздохи наши?
Где речи те, скажите, выси скал?
Да, жалок наш удел, когда такие
Исчезнуть дни должны, как все другие!
Клад памяти, что приумножен тьмой!
То давних дум ночные кругозоры!
То отсветы вещей померкших! Взоры
Минувшего в их прелести былой!
Как бы извне, с порога, те святыни
Задумчиво я созерцаю ныне.
Беда ль придет к нам после ясных дней, —
Отныне нам забыть о счастье надо;
Надежды ли исчерпана отрада, —
Уроним чашу в глубину морей.
Забвение — волна, что все схоронит,
И кубок в ней, что брошен нами, тонет.
Монф., сентябрь 18… — Брюс, январь 18…
НАДПИСЬ НА ТОМЕ«БОЖЕСТВЕННОЙ КОМЕДИИ» ДАНТЕ
Однажды, в сумерках вечерних, на дороге
Я встретил путника в широкой римской тоге.
Он был похож на тень в закатном свете дня.
Замедлив гордый шаг, прохожий на меня
Взглянул, и молнией его сверкнуло око.
Он тихо вымолвил: «Я был горой высокой
И небо затмевал в дни древности седой.
Оковы сна сорвав с души своей слепой,
По лестнице существ я на ступень поднялся
И превратился в дуб. Народ мне поклонялся,
И шелестом глухим я тишину будил.
Потом в песках пустынь я долго львом бродил,
И мне внимала ночь, и мне внимали звери.
Теперь я — человек, я — Данте Алигьери».
Июль 1843
MELANCHOLIA[19]
Смотрите! Женщина с лицом костлявым, тонким,
Обремененная испуганным ребенком,
Кричит на улице и жалуется вслух,
А любопытные сбираются вокруг.
Кого она честит? Соседку? Или мужа?
Детишки просят есть, нет денег, в доме стужа.
Все их имущество — соломенный тюфяк.
Она работает, муж тащит все в кабак.
Внезапно, зарыдав, она, как привиденье,
Скрывается из глаз. Средь шумного стеченья
Собравшихся зевак, скажите мне, о вы,
Мыслители, — ужель для вас совсем мертвы
Ее слова и боль? Насмешливое эхо
Доносит до меня одни раскаты смеха.
Вот девушка. Она нежна и, может быть,
Мечтала иногда о счастии любить;
Но бедная одна, совсем одна; владеет
Лишь мужеством она, да шить еще умеет.
Она работает. Ценой своих трудов
Оплачивает хлеб, и одинокий кров
Под самой крышею, и платьице льняное,
И смотрит из окна на небо голубое
И весело поет, пока кругом тепло.
Но время зимнее нежданно подошло,
И очень холодны зимой в мансарде ночи,
И дороги дрова, и дни, увы, короче,
И масла в лампе нет. И далека весна.
О юность! В жертву ты зиме принесена!
Ведь голод, протянув свой коготь в щель, не спросит, —
Снимает с вешалки накидку и уносит
Стол и часы. Увы, заветное кольцо, —
Ты продано! Она глядит нужде в лицо
И борется еще, но в полночь, за работой,
Злой демон ей порой нашептывает что-то.
Работа кончилась, и думам нет конца.
Бедняжка продает Почетный крест отца,
Реликвию свою. А кашель грудь терзает.
Ей лишь семнадцать лет. Ужели угрожает
Ей смерть от голода? И в черный день она
В ту пропасть бросилась, что не имеет дна…
И на челе ее отныне видит око
Не розы чистоты, но алый цвет порока.
Теперь все кончено. Ее расплата ждет.
И дети улицы, безжалостный народ,
Ее преследуют своей насмешкой острой,
Когда она идет бульваром в кофте пестрой,
Идет и говорит, смеясь, сама с собой
И плачет, бедная. А голос громовой
Народной совести, который гнет мужчину
И ломит женщину, кричит ей: «Прочь! В пучину!»
Купец обвешивал — и стал он богачом.
Теперь он член суда. Холодным зимним днем
Бедняк похитил хлеб, чтоб дать семье голодной.
Взгляните! Зал суда кишит толпой народной.
Там судит бедняка богач, — таков закон:
Один владеет всем, другой всего лишен.
Богач торопится, ему пора на дачу.
Взглянул на бедняка, его не внемля плачу,
И вынес приговор: «На каторгу!» Затем
Он удаляется. Народ доволен всем,
И все расходятся. Лишь в опустелом зале
Взывает к небу тот, кого давно распяли.
Является у нас могучий гений. Он
Приносит пользу всем. Бесстрашен, добр, умен
И всем дарит свой свет, — заря над океаном
Так волны золотит сиянием багряным.
Он мысль великую столетию несет,
И ослепителен во тьме его приход.
У гения есть цель — всем людям в этом мире
Уменьшить тяготы, сознанье сделать шире.
Он рад, что труд его оставит в мире след,
Что люди думают и терпят меньше бед.
Вот он явился. Честь ему? О нет, бесчестье!
Писаки, мудрецы, и знать, и чернь, все вместе,
Кто ловит всякий слух и кто всегда ворчит,
Кто королю холоп и кто подонкам льстит.
Вся свора на него накинется со свистом, —
И если он трибун иль состоит министром,
Ошикают его, а если он поэт,
Все хором закричат: «Ни капли смысла нет
В его творениях! Всё ложь! И все ужасно!»
Но он, подняв чело, глядит спокойно, ясно
Прекрасный идеал его глазам открыт.
Мечтаньям предан он. В его руке горит
Светильник пламенный — он души озаряет
И в бездны черные свой яркий свет бросает.
Когда же он трибун или министр, тогда
Он борется еще дни, месяцы, года
И тратит пыл души. Но клевета людская
Преследует его везде, не отставая,
И нет убежища. Будь он народу враг,
Будь он чудовище, дракон иль вурдалак,
Его не стали бы грязнить насмешек ядом
И камни на него не сыпались бы градом.
Такой бы злобы он не видел. Для людей
Он сеет доброе. Ему кричат: «Злодей!»
Прогресс — вот цель его, и благо — компас верный.
Кормило в руки взяв, прямой, нелицемерный,
Он правит кораблем. Известно морякам,
Что, отдавая дань теченьям и ветрам,
Приходится порой лавировать, чтоб цели
Верней достиг корабль, минуя злые мели.
Так делает и он. Невежды вслед орут:
«Зачем на север плыть? Погрешность в курсе тут!»
Он повернул на юг — они кричат: «Ошибка!»
А если грянет шторм, злорадная улыбка
На лицах их видна. И он в конце концов
Склоняет голову. Усталость, груз годов…
Его томит недуг, неумолимый, странный…
Он умер. Зависть, враг упорный, неустанный,
Приходит первая глаза ему закрыть
И гроб его своей рукой заколотить,
Склоняется к нему и слушает угрюмо:
Да вправду ли он мертв? И нет ли снова шума?
И не узнал ли он, что свой прославил век?..
Потом смахнет слезу: «Да, он был человек!»
Куда спешат они так рано на рассвете,
Худые, тихие, безрадостные дети,
С отчаяньем в глазах? Куда чуть свет одни
Плетутся девочки годов семи-восьми?
Их путь ведет туда, где жернова кружатся
С утра и до ночи, чтоб там, трудясь пятнадцать
Томительных часов, не смея глаз поднять,
Одно движение покорно повторять,
Согнувшись на полу, среди машин зубастых,
Жующих день и ночь гребнями зубьев частых.
На этой каторге, невинные ни в чем,
Они работают. Грохочет ад кругом.
Они не знают игр. Они не отдыхают,
И тень свинцовая их лица покрывает.
День только начался, а каждый так устал!
Бедняжкам не понять, кто детство их украл.
И только их глаза взывают к небу сами:
«Отец наш, погляди, что сотворили с нами!»
И этот рабский труд возложен на детей!
А результат его? Один, всего верней:
Что вырастет у нас Вольтер придурковатым
В таких условиях, а Аполлон — горбатым.
Тлетворный, вредный труд! Он губит красоту
В угоду богачам, он множит нищету,
Ребенка делает орудием наживы.
«Прогресс!» — вы скажете? Прогресс преступный,
лживый!
Машину мертвую он одарил душой,
Но за людьми души не признает живой.
Да будет проклят труд, ведущий к вырожденью,
Труд маленьких детей, подобный преступленью!
Да будет проклят он навеки, навсегда —
Во имя светлого, здорового труда,
Могучего труда, который щедрой властью
Народам вольность даст, а человеку — счастье!
Телега, а на ней гранитная плита —
И конь уже в поту от гривы до хвоста.
Он тянет. Возчик бьет. Дорога вверх стремится.
Конь поскользнулся. Кровь под хомутом сочится.
Конь пробует налечь. Напрасно! Вот он стал —
И кнут над головой понурой засвистал.
День послепраздничный. Клокочет хмель вчерашний
В мозгу у возчика. Он полон злобы страшной.
Чудовищный закон: живое существо
Пропойце отдано на произвол его.
Конь замер. На него нашло оцепененье.
Темно в его глазах. Он — весь недоуменье.
Груз давит на него, а кнут его мертвит.
Что камню надобно? Что человек велит?
Удары сыплются, как вихри молний злобных,
А бедный каторжник стоит в своих оглоблях
И молча терпит все. Но возчик не сдает:
Веревка лопнула — он кнутовищем бьет;
А палка треснула — он хлещет чем попало.
И конь, истерзанный, измученный, усталый,
Склоняет голову под грузом стольких мук,
И слышно, как звенит подкованный каблук,
По брюху конскому с размаху ударяя.
Конь захрипел. Он жил еще, дышал, страдая,
Он двигался еще. Прошел один лишь час —
Теперь он недвижим. Как будто сил запас
Внезапно кончился. Палач удвоил пытку.
Конь делает еще последнюю попытку.
Рывок! Он падает, и вот под колесом