Том 13. Стихотворения — страница 50 из 87

Мои товарищи там опускают камень». —

«Но как же выйдем мы?» — «Владыка, звездный

пламень —

Опора стоп твоих, и молнию страшит

Твой меч, и на земле твой светлый лик горит,

Как солнце в небесах; ты — царь царей; тебе ли,

Величью ль твоему страшиться?» — «Неужели

Нет выходов других?» — «О царь! Ведь сто дорог,

Лишь только пожелай, тебе проложит бог».

И царь вдруг закричал: «Нет более ни света,

Ни звука. Всюду мрак и тишь. Откуда это?

Зачем спустилась ночь в храм этот, как в подвал?»

«Затем, что здесь твоя могила», — раб сказал.

" Я наклонился. Там, в таинственном провале, "

Я наклонился. Там, в таинственном провале,

Бичи всемирные, покрыты тьмой, лежали.

«Тиберий!» — крикнул я. «Что?» — отозвался он.

«Так, ничего, лежи». И я позвал: «Нерон!»

Другой ответил зверь: «Что, дерзкий?» — «Спи». Могила

Умолкла. «Тамерлан! Сеннахериб! Аттила!»

Три пасти рявкнули «Мы здесь. Кто нас зовет?» —

«Покойтесь! Тишина!» Окликнул я: «Нимрод!» —

«Что?» — «Ничего, молчи». Я крикнул вновь упрямо:

«Кир! Гамилькар! Камбиз! Рамзес! Фаларис!» Яма

Спросила: «Кто зовет?» — «Лежите!» Я сравнил

Все гулы смутные встревоженных могил,

Дворцы с берлогами, с лесною глушью троны,

Крик Иннокентия и тигровые стоны, —

Над всем поникла ночь, какою облечен

И Герберт в мантии и в пурпуре Оттон.

Я убедился: все лежали там рядами.

Задумчив, крикнул я: «Кто худший между вами?»

Тогда из глубины, раскрывшей черный зев,

Как из гнезда грехов, стяжавших горний гнев,

Свернувшись в смрадной тьме, как червь, согретый в язве,

Сам дьявол крикнул: «Я!» Ответил Борджа: «Разве?»

РЕКИ И ПОЭТЫ

Волну свергает Рейн и рушит Ниагара.

А пропасть страшная, их ненавидя яро,

Могилой хочет быть, кричит: «Я их пожру!»

Река — что лев в лесу, свалившийся в нору,

Где гидра с тысячью змеиных жал ютится,

Бьет лапами, хвостом, рычит, кусает, злится;

Но скалы вечную устойчивость хранят.

Пусть на дыбы встает, не хочет падать в ад,

Плюется и кипит и, мрамора узорней,

Цепляется река за камни и за корни, —

Нельзя ей одолеть закона всех времен,

И крутится она, как вечный Иксион.

Велением небес безумствуя и мучась,

Река жестокую испытывает участь;

Ей пропасть гибелью грозит, но злой утес

Не в силах дать ей смерть; он вызвал лишь хаос.

Чудовищная щель объятия раскрыла,

Рычит — и пасть ее угрюма, как могила.

То — зависть, черный гнев, глухое забытье.

Всеразрушение — вот замысел ее.

Как дым Везувия, клубясь ночным туманом,

Большое облако встает над этим чаном,

Скрывая бешенство обманутой реки.

Как вышло, что она защемлена в тиски?

Что сделала она в лесах, у льдов истока,

Среди долин, чтоб пасть так шумно и глубоко?

Ее могущество, величье, доброта —

Все рушится; она коварством в плен взята;

Она вздувается, как мех, где ветры злятся,

И голоса ее от ужаса дробятся.

Все здесь падение, крушенье, гибель, тьма

И хохот, как у тех, кто вдруг сошел с ума.

Ничто не выплыло, нет ничему спасенья,

И, напрягая грудь в шальном круговращенье,

Река, устав лететь все ниже по камням,

Предсмертный рокот шлет к далеким небесам.

Тогда над хаосом, столпившимся в низине,

Встает, — рожденная всем тем, что есть в пучине

От мрака, ужаса, что душит и гнетет, —

Сквозная радуга, сверкание высот.

Коварна бездна, тверд утес, волна лукава,

Но ты от бурных вод берешь рожденье, Слава!

РОЗА ИНФАНТЫ

Она совсем дитя. И с ней всегда дуэнья.

Вот с розою в руке стоит она в забвенье.

Не все ли ей равно, куда глядеть? В ручей,

В бассейн, что осенен листвою тополей,

На все, что перед ней… Там лебедь белокрылый,

А здесь под шум листвы ручей лепечет милый,

Сад, полон свежести, сверкания и нег.

Такая хрупкая, она бела как снег.

Как в нимбе золотом, видны дворца ступени,

И парк с озерами, откуда пьют олени,

И пышный звездный хвост раскинувший павлин.

Невинность в ней свежа, как чистый лед вершин.

Она светла, как луч смеющегося солнца.

Трава у ног ее алмаза и червонца

Роняет искорки, обрызгана росой.

Фонтан с дельфинами алмазной бьет струей.

Она бежит к пруду, цветок все время с нею,

Шелк Генуи шуршит; скользнув волной своею,

Капризный арабеск, обманывая взор,

По нитям пламенным туринский ткет узор.

И розы молодой раскрытая корона,

Покинувшая плен душистого бутона,

Свисая, тяготит изящный сгиб руки.

А если девочка, целуя лепестки

И морща носик свой сияющей улыбкой,

Наклонится к цветку, он, царственный и гибкий,

Все личико ее стремится утопить

Так глубоко, что глаз не в силах отличить

Цветка от девочки средь лепестков широких,

Не зная, где бутон, где розовые щеки.

Над синевой зрачка — ресниц пушистый мех,

В ней все — дыханье роз, очарованье, смех;

В ее глазах лазурь. Ее зовут Мария.

Взгляд — это молния, а имя — литания.

Но во дворце, в саду, играя и шутя,

Всегда грустит она, несчастное дитя.

Она присутствует, мечтой весны объята,

При мрачном пиршестве испанского заката, —

В великолепии багряных вечеров,

При шуме сумрачном невидимых ручьев,

Среди мерцанья звезд, в полях, где спят посевы, —

С осанкой молодой, но гордой королевы.

Придворные пред ней склоняют шляпы бант.

С короной герцогской подарят ей Брабант;

У ней во Фландрии, в Сардинии владенья;

Пять лет ей, но она уже полна презренья.

Все дети королей похожи. Некий знак

Уже лежит на них. Неверный детский шаг —

Начало власти. Ждет над розою в печали

Она, чтоб ей цветок империи сорвали

Взор, царственный уже, привык твердить: «Мое!»

И ужас и восторг исходят от нее.

А если кто-нибудь, когда она смеется,

Не чуя гибели, руки ее коснется,

То прежде, чем он «да» иль «нет» произнесет,

Тень смерти на него отбросит эшафот.

Прелестное дитя, иной судьбы не зная,

Смеется и цветет, как роза молодая,

Та, что в ее руке среди цветов и звезд.

День гаснет. Птичий хор не покидает гнезд,

В склонившихся ветвях блуждает вечер синий,

Закат коснулся лба изваянной богини,

И в холоде ночном чуть дрогнула она.

Все, что летало, спит. Прохлада; тишина;

Ни звука, ни огня; смежила ночь ресницы;

Спит солнце за горой; спят под листвою птицы.

Пока дитя, смеясь, склонилось над цветком,

В старинном здании, огромном и пустом,

Где митрой кажется зияющая арка,

Возникла чья-то тень; глядит под своды парка

И от окна к окну идет, внушая страх,

Покуда меркнет день на черных ступенях.

Устав ходить, стоит в темнеющем жилище

Тот мрачный человек, как камень на кладбище,

И, кажется, вокруг не видит ничего.

Из зала в зал влачит какой-то страх его.

Вот мрачный лоб прижат к сырым оконным стеклам,

Вот тень еще длинней ложится в свете блеклом,

Шаги звучат в тиши, как отзыв на пароль.

Кто это? Смерть сама? Иль, может быть, король?

Король! Судьба страны, покорной и дрожащей.

И если заглянуть во взор его горящий,

Когда он здесь стоит, чуть прислонясь к стене,

Увидишь в сумрачной, бездонной глубине

Не девочку в саду, не круглые фонтаны,

Где отражается, дрожа, закат багряный,

Не длинный ряд куртин с веселым гамом птиц, —

Нет! В глубине тех глаз под кружевом ресниц,

Задернутых слегка покровом из тумана,

В зрачках, чья темнота бездонней океана,

Ты ясно различишь среди морских зыбей

Неудержимый бег испанских кораблей,

В широких складках волн, где ночь зажгла лампаду, —

Непобедимую, грозу морей, Армаду, —

И там, в туманной мгле, где остров меловой,

Услышишь плеск ветрил и грохот боевой.

Вот те видения, которые проплыли

В холодном, злом мозгу владыки двух Кастилий,

Весь мир вокруг него окутывая в мрак.

Армада, сумрачный плавучий клин, рычаг,

Которым он весь мир поднять задумал вскоре,

Проходит в этот час темнеющее море,

И он следит за ней, несущей смерть и страх,

А скука в царственных чуть светится зрачках,

Филипп Второй — грозней на свете нет тирана;

И Каин библии, и Эблис из корана

Светлей душой, чем тот, кто в свой Эскуриал

От предков власть и смерть десницей твердой взял.

Филипп Второй, с мечом в руке своей железной,

Как мировое зло был вознесен над бездной.

Он жил. Ему никто не смел смотреть в глаза,

И воздух вкруг него был душен, как гроза.

Когда шли из дворца хотя бы даже слуги,

Все, кто б ни встретился, склонялись ниц в испуге.

Как пропасть ужаса, как дальних звезд чертог,

Им страшен был король — земной бесстрастный бог.

Он волей твердою, упрямою и злою

Неукротимую судьбу сдержал уздою.

Европа, Индия, Америка ему,

Как берег Африки, покорны одному,

И он боится лишь туманов Альбиона.

Молчание — уста, и ночь — душа. У трона

Подножье возвели Измена и Обман.

Покорен Зла ему всемирный океан.

Да, конной статуей, из злобы вылит черной,

Одетый вечно в тень, король земли покорной,

Он в траур по себе, должно быть, облачен.

Подобно сфинксу, взор вперил в безвестность он.