очлег. Но в момент, когда лучами заката освещены верхушки деревьев, птицы стихают и сидят в вышине неподвижно — прощаются с солнцем. Я это много раз наблюдал. А однажды, проходя по холму в стороне от знакомой опушки, был остановлен заходом солнца. Закат был огненный, а солнце большое и кроткое. Глядеть на него можно было даже через бинокль. Размышляя — с кем разделяю радость вечернего света? — я навел стекла на лесную опушку и поразился. Там и сям на верхушках деревьев, головою на запад, недвижно, молчаливо, торжественно сидели вороны, два канюка, голуби, сойки, сороки, дрозды. Заснять всех собравшихся на опушку проводить солнце было нельзя. Но на листке блокнота я спешно зарисовал все, что видел в бинокль. И сейчас, разглядывая листок с торопливым карандашным наброском, я до малейших подробностей вспоминаю тот вечер, свое волненье и птиц, прилетевших к опушке молчаливо проститься с солнцем.
Той опушкой, выходящей к шоссе с направлением на Калугу, я возвращался не менее сотни раз, в разное время года, в разное время дня, но чаще всего это был вечер. Я помню, кто и как готовится к ночи. Вороны после заката летят с окраины леса в город, сороки, напротив, после промысла в деревнях собираются в лес и ночуют большой компанией. Я видел мерцающий стайный сорочий полет, слышал, как, покрякивая («все спокойно!»), сороки устраиваются в густом плотном ельнике. Проходя на опушке в более позднее время и желая проверить, на месте ль завсегдатаи ночлежки, я ударял по дереву посошком, и сейчас же в сумерках начинался невообразимый сорочий гвалт, настоящая паника перепуганных птиц. На той же опушке в непролазном молодом ельнике спали обычно дрозды.
Зимой у окраин леса на репейниках держатся стаи щеглов, на рябинах и на терновнике — свиристели. Вылетают из заснеженной части полущить семена конского щавеля снегири. И уже много лет на этой опушке я веду занятные игры с ушастыми совами. Днем эти птицы хоронятся в чаще, как будто их нет. Но смолкнет после заката щебет дневных обитателей леса, наступает час сов. Иногда я сажусь специально дождаться этого часа.
На земле уже сумрак. Густеет синева неба, но на нем еще хорошо видно силуэт бесшумно пролетающей птицы. Совы из лесной глубины собираются на опушке у края пшеничного поля и сидят, готовые к ночной охоте. В этот момент попищи мышью, и вот она, таинственная ночная птица с широкими мягкими крыльями. Она, разумеется, видит тебя и все же делает разворот, услышав желанные звуки, бесшумно скользит в трех метрах от твоей головы, улетает, но возвращается снова.
Иногда я эту игру усложняю. Ложусь под низким пологом на опушке растущей ели и там притворяюсь мышью, сопровождая писк еще и легким шуршанием листьев. Однажды осенью эта игра привлекла целый выводок молодых сов — шесть штук! Писк и легкое шевеление пальцев в опавших листьях заставили сов каруселью носиться в воздухе друг за другом.
Атакуя, они опускались к земле и взмывали кверху у самой моей ладони. Минут десять продолжалась эта игра. Губы мои от подражания мыши одеревенели. Озадаченные совы сели передохнуть на голый ольховый куст в трех метрах от скрывавшей меня хвои. Это было похоже на сказку. Полдюжины крупных птиц, навострив уши, силуэтами темнели на угасающем небе — коллективно решали, возможно, первую в жизни загадку: что за странная мышь там под елкой? Я снова пискнул, но, видно, не очень искусно — три птицы слетели и скрылись, но три опять начали летать и снижаться. Возможно, они понимали, что вовсе не мышь схоронилась под елкой, но очень уж сладки совиному сердцу вечерние писки и шорохи на опушке. Они играли с этими звуками, как котенок играет с клубочком пряжи…
Геологи знают: на границе двух сред (в данном случае леса и поля) жизнь всегда гуще, разнообразней, подвижней. И растения, и животные на подобных размытых границах взаимно проникающей территории лучше используют свет и тепло, легче находят корм и убежище, а возможно, так же, как мы, звери и птицы находят и радость побыть на околице леса и поля.
На опушку ранее, чем в другие места, приходит осень. Но и весну замечаешь в первую очередь тут. В лесу еще сумрачно и морозно, а на опушке возле деревьев в снегу уже ямы. Уже видишь тут вдавленный солнцем в снега недавно слетевший дубовый листок. Тут раньше, чем в чаще, рассыпают березы свои семена. И это ль не чудо — в воздухе минус пять, но вереница лыжников скользит вдоль опушки, раздевшись по пояс! В чистом поле было бы зябко от ветра, в лесу прохладно без солнца, а тут хорошо — тихо и уже припекает. Да ведь и время, опушка простилась уже с февралем.
Фото автора. 1 марта 1983 г.
«Ко мне вошел воробей…»
(Окно в природу)
Николай Семенович Тихонов как-то сказал, что он «прожил несколько жизней». Он имел основание так сказать. Четыре войны… Большие странствия по земле… Большая литературная жизнь… Блокадный Ленинград… Жадный интерес к людям, и следствие этого — множество друзей… Громадная многообразная общественная работа… Стихи… Ненасытный, почти детский интерес ко всему сущему на земле…
С любовью к природе, с пытливым интересом ко всем ее проявлениям Тихонов, как, наверное, все поэты, родился. Во времена молодости воображение его (читайте — стихи!) волновали величественные явления на земле: водопады, сияние снегов на горах, жара пустынь, кипение речек в ущельях. Это все отвечало романтической душе поэта. Все интересное на земле Николай Семенович хотел видеть и много увидел. Он исходил пешком весь Кавказ, Среднюю Азию, побывал на всех континентах (жадно расспрашивал об Антарктиде — «не удалось побывать»). Он был странником очарованным, любознательным, страстным. Уже с седой головой неутомимо продолжал он «обследовать землю». А когда пришло время утихомириться, в последние свои годы вдруг открыл для себя еще один «континент» — клочок земли, лесную дачу под Москвой, в Переделкине
Дача как дача. Но сколько, оказывается, всего интересного можно тут обнаружить! Звонит однажды Николай Семенович: «Приезжайте… Мы вчера видели тут орла, который землю копал…»
При встрече, расспросив хорошенько об орле-землекопе, я сказал, что это был осоед. Николай Семенович, мне показалось, даже чуть огорчился, что загадка разрешалась так просто.
Уголок леса у дома Тихоновых был чем-то привлекателен для зверей и для птиц. Их тут подкармливали. Но, возможно, звери и птицы чувствуют к себе расположение и появляются там, где хотят их видеть и не обидят.
На даче Тихоновых у кормушки белки устраивали озорную возню с дятлом, ворона водила странную дружбу с котом, ежи собирались большой компанией есть гречневую кашу. «Семь ежей уселись вокруг каши и начали свой пир, не торопясь. Это было прелюбопытное зрелище. Они сидели и пожирали кашу, чавкая и облизываясь.
Ежи — дед и бабка ели отдельно. Если приближался кто-нибудь помоложе, они фыркали и делали вид, что хотят уколоть… Поев, вернее, очистив поднос от каши, они долго этот поднос облизывали и, довольные, дружной толпой удалились».
Николай Семенович очень хотел, чтобы чудеса эти я мог заснять и показать телезрителям. Но я то занят, то был в отъезде, а чудеса повторяться не любят. Все же заснял я однажды совенка, невесть откуда появившегося возле порога.
Рассказчиком Тихонов был превосходным. Это знают все, кто сиживал с ним. Рассказов ждали. И Николай Семенович уговаривать себя не заставлял — в его «нескольких жизнях» было много всего, что интересно было услышать.
Помню удивительный его рассказ о воробьях. О старом и молодом. «Молодой влетел в рабочий мой кабинет случайно. Испуганный, он обследовал комнату в поисках выхода, летал, зарывался в газеты, забегал под диван». Событие невеликое — пишущий человек, улыбнувшись приключениям воробья, углубился в бумаги.
«Но вдруг с балкона в комнату вошел, именно вошел, не торопясь, серьезный старый воробей, спокойный, не обративший на меня никакого внимания». Сидевшего за столом человека поразило, что этот старый воробей в точности повторил весь путь по комнате, совершенный только что молодым. «Молодой воробей, выбравшись на волю, рассказал старшему о своей невольной экскурсии, и старый сам лично прилетел удостовериться, так ли все было. И удостоверился: все правильно, молодой не соврал». Николай Семенович был убежден, что все именно так у воробьев и произошло. В этом была и мудрость, и милая, почти детская наивность.
В тот вечер мы говорили о языке животных, мнимом и подлинном, о разных повадках птиц и зверей. И Николай Семенович поразил меня не только точностью наблюдений в природе в разные годы жизни, но и любопытным толкованием поведения животных. Он их не стремился очеловечивать, как это нередко бывает, но все животные в рассказах Николая Семеновича обретали душу, становились яркими, запоминались.
— А чего бы вам об этих ваших знаменитых знакомых не написать книжку?
Тихонов прищурился, улыбаясь. Он явно прикидывал: хорошо ли поэту-патриарху, депутату, Герою Труда, секретарю Союза писателей и прочее писать, скажем, о воробьях?
— А Лев Толстой… — сказал я, угадав ход его мыслей.
— Да, верно… — улыбнулся хозяин дома.
Этот маленький эпизод в разговоре я уже позабыл, как вдруг однажды, делая утром зарядку, услышал по радио очень знакомый, чуть глуховатый голос. Говорил Николай Семенович Тихонов. Он рассказывал. Рассказывал о старом и молодом воробьях, о дятле и белках, о ежах, приходивших есть кашу, о дружбе кота и вороны… «Удивительные маленькие истории» — так называлась эта передача. И она вся была удивительной. По точности наблюдений, по словам, мыслям. Поэт, натуралист и рассказчик выступали в одном лице. Я позвонил Николаю Семеновичу и поздравил его с успехом. Чувствовалось — он понимает этот успех.
— Удивительно, но уже семь человек позвонили, и все говорят хорошо…
Воодушевленный этим успехом, Николай Семенович задумал большую «Звуковую книгу».
Он вполне сознавал, какую большую и богатую жизнь он прожил, сознавал, что устное слово его находит благодарного слушателя, сознавал также, что жить осталось немного. И он торопился сказать о прожитом. Все помнят его рассказы по радио — интересные, яркие, темпераментные. «Обо всем рассказать невозможно. Буду говорить о том, что меня самого волновало. Звуковую запись буду править для книги с большой осмотрительностью. Хочу сохранить аромат устного слова».