На океане только и есть: или буря, или, как сейчас, тишина. Закутанный туманом, океан спит, и оттого тишина. И петух Бабиляс уверен, что все еще ночь, схватится и запоет, а все то же – тихо – и моим глазам тихо – там серые тихие тучи, а в комнате – мухи.
Я люблю утро – только утром мысли ясны и во всех своих развивах уловимы – я люблю утро и печальное, как сегодня, и бурное, как вчера. И, когда летом попадаем на океан, время проходит незаметно в стократной работе: наверстываю парижские утра, занятые хозяйством и тягчайшими хождениями «по делам».
На берег к океану я больше не выхожу. В раскрытое окно мне видно, как плывет он: его необозримая чешуйчатая дышащая спина, а в лунные ночи сверкающий серебром хвост.
Не я один, обходят его и другие, не такие, как я; и не едят больше крабов и омаров. Мне пришлось однажды плыть в Нуар-Мутье, на этот друидический остров – «черный монастырь», на Сен-Филибере, и в тихую погоду какого натерпелся я страху! И теперь особенно жутко в лунные ночи.
В полдень рёге Jourdan приносит почту. За «деженэ» Вику, или как его зовут его «копэны», Куку или Момо (Морис) – теперь ему уж десять лет и он мечтает собрать «trois cents vues de la Collection Coloniale du Chocolat Suchard» и сделаться авиатором или… казаком – Биби-Куку-Момо учит меня техническим словам, которые я тотчас забываю и рассказываю ему о слонах, гиппопотамах, носорогах.
Однажды приходили другие дети, товарищи Мориса: в первый раз они увидели не француза и были очень довольны, а еще больше, потому что ели варенье – Синет, Бебер, Птижан, Фифин.
Днем, прочитав газету, продолжаю работу. И вечером до «динэ». А после «динэ» читаю вслух. Так проходит ваканс.
Фурас (Fouras) во Франции на берегу Атлантического океана между Вандеей и Жирондой. А знаменит тем, что это последний берег Франции, откуда на фрегате «La Saale» в 1815 году отплыл Наполеон в ссылку на остров св. Елены. В сезон народу наезжает, не протолкнешься; коров много, а молока на всех не хватает. Дважды в день на улице появляется глашатай (le crieur) с барабаном; пробарабанит, а потом все новости выложит – и где какое представление или собрание и что продается и, если пожар случился, и о пожаре. (Вот бы завести нам в России такую живую газету в маленьких городах!) Съезжаются одни французы, иностранцев нет. (Потому, должно быть, и не во всякой уборной крючок есть). Я, «китаец», попал по неведению и, прожив три дня, вижу, пора восвояси.
1. Я очень люблю детей, всегда любил, и много их встречаю на улице и всегда радуюсь, глядя на них, и мне кажутся они такие же, как помню их в Париже и до войны. Иногда очень взволнованно вдруг примутся что-то рассказывать мне, но говорят все вместе, и трудно разобрать, в чем дело. А из того, что я понимаю, я чувствую, что это какое-то важное событие из их мира, который мы не замечаем и, возможно, что даже при желании заметить, ничего не разберем. В то время, как оценки взрослых очень изменились, везде и на все понизилось требование: выбирают ли книгу для чтения, смотрят ли в театре пьесу или просто развлекаются, – сказать о детях, что бы и их мир так обеднел и так сомкнулся, будет неправильно.
2. От всякой книги прежде всего требуется, чтобы она была не безразлична, будь то о путешествиях, о бабочках, о звездах или как люди живут и чем живут или о воображаемых поступках. При таком условии слово получает силу, как соль и сахар, хина и яблоко, гнев и милость.
3. И лучше всего брать для детей не то, что написано «для детей», а то, что ни для кого не предназначалось, но и не могло не быть написано, и потому вышло для всех – и для детей и для взрослых: Аксаков, Толстой, Гоголь, Достоевский.
Кто еще чувствует острее, а знает, как свои пять пальцев, что такое безработица, как не русский писатель? Без книги или зачахнешь или оскотеешь, а между тем во все времена судьба писателя – наглядный пример «безработного». Мой голос, как одного из обреченных, испытавшего на своей собственной шкуре всю беду и унижение, не может быть не услышан, потому что сказанное от самых корней сердца – чудодейственно, и я знаю, мое слово – помочь безработным! – постучится в дверь не безотказно.
Когда горит, не говорят «пожар», а бросаются в огонь и спасают. А безработица это тот же пожар, и не надо ссылаться ни на какой «кризис». В войну повторяли «военное время», и этим словом все покрывалось, как сейчас «кризис». Что же связывает человеку руки? Да страх. Единственно страх: «а ну – как самому не хватит?». И этот страх леденее и самого черствого сердца. Но, только победив этот страх, человек почувствует себя свободным. Не бойтесь, жертвуйте на безработных!
«Пруд»*
«Пруд» – мое первое произведение. Написан в Вологде (1901–1902), но в него вошло – «запевы» (лирические вступления) – из ранее написанного еще в Устьсысольске (1900–1901). В 1-й редакции с некоторыми редакционными пропусками «Пруд» напечатан в ж. «Вопросы Жизни» в 1905 году. Встреча была самая дружная – не было журнала и газеты, где бы не было отзыва – везде выругали. Несмотря на изустное заступничество – слово: П. Е. Щеголева, Н. А. Бердяева, В. В. Розанова, Льва Шестова, Е. В. Аничкова – я не мог найти издателя. И только в 1908 г. через С. К. Маковского в изд. «Сириус» (С. Н. Тройницкий, А. А. Трубников, М. Н. Бурнашов) вышел «Пруд» отдельной книгой с обложкой М. В. Добужинского. Это 2-я редакция без пропусков.
«Пруд» отпугнул «странностью и непонятностью», теперь совсем не странной и ничего не непонятной. У меня не было, конечно, ни «серебристой дали», ни «истомы зноя», ни традиционных при описании природы «вальдшнепов», я по пылу молодости хотел все обозначить по-своему – назвать каждую вещь еще неназванным именем. И в построении глав было необычное, теперь совсем незаметное: каждая глава состоит из «запева» (лирическое вступление), потом описание факта и непременно сон; при описании душевного состояния, как борьбы голосов «совести», я пользовался формой трагического хора.
Через год после выхода «Пруда» в «Сириусе» я попал в еще горшее положение: «Неуемный бубен» – последняя надежда – был отвергнут ред. «Аполлона», хотя устно – и И. Ф. Анненский и Вяч. И. Иванов и С. К. Маковский и Н. С. Гумилев и М. А. Кузмин и Е. А. Зноско-Боровский выражали мне только сочувствие. Все издательства отказались издавать мои книги – от Горького («Знание») до Андрея Белого («Мусагет»). Ну, никуда!
Через Р. В. Иванова-Разумника попал я в «Шиповник»: напечатав в 13-м Альманахе «Крестовые сестры», взялся «Шиповник» издать собрание моих сочинений в 8-и книгах. Тут-то мне и пришло в голову: «а что если попробовать странный и непонятный „Пруд“ изложить своими словами? (скажу теперь: никому и никак не пожелаю этого делать – ни волею, ни неволею, ни от желания и сердца, ни со зла, ни на зло)». Целое лето, сидя в Париже на Rue Monsieur le Prince, я прилежно занимался исправлением: и если в 1-ой редакции и во 2-ой я, как тогда говорили, «наворотил», в 3-ей я так «разворотил», что самому неловко стало – уж очень «на дурака»! Так вышла 3-ья редакция «Пруда» (1911 г.), изд. «Шиповник – Сирин» (1911–1912). Собр. соч., т. IV.
И опять в Париже, но уж на Avenue Mozart – опять целое лето – IV-ая редакция (1925 г.) и в последний раз! В основу я взял 2-ую редакцию («Сириус»), а из 3-ей («Шиповник – Сирин») только то, что дополняло хронику романа, все же, «изложенное своими словами» вычеркнул; выделил «запевы» (лирические вступления), а также сны и «хор»; и, насколько возможно, сделал поправки в самом «письме»:
1) есть т. н. «ритмическая проза» (само собой во всякой прозе свой ритм!), но это именно то, что принято называть «ритмической прозой» и что так любят мелодекламировать, – большой соблазн для начинающих, но от которого легко избавиться чтением вслух;
2) всевозможные описательные украшения по преимуществу природы, и притом ничего не изображающие или захватанные до беззвучия и бесчувствия;
3) однословные фразы – без надобности, а главное без внутреннего напряжения, что можно сравнить с искусственным органом без пульса;
4) повторение слова «для углубления», смысла не углубляющее, а только удлиняет строчку;
5) библейское «и», уместно звучащее у пророков;
6) бесприличные многоточия, как мушиная паль…
7) ассонансы (глагольные), производящие стрекотню кузнечиков, а бывает и зазорнее;
8) расслабляющая слащавая чувствительность: ставь определение за определяемым и готово дело, – не скажи, напр., «французский народ», а говори «народ французский».
В первый раз читал я «Пруд» по рукописи в Вологде Щеголеву, Савинкову и Каляеву: когда П. Е. Щеголев не был еще «Архивным фондом», а всего только «почетный академик» – за осанку, за голос, а главное за искусное плавание (так вологжане уверовали!), а Б. В. Савинков сотрудничал в «Искре», а И. П. Каляев служил корректором в газете «Северный Край» в Ярославле. И «Обезьянья великая и вольная палата» называлась не «обезволпал», а таинственным С. С. А.
«Пруд» – автобиографичен, но не автобиография. Круг моих наблюдений – фабричные, фабрика, где прошло мое детство; улица и бульвары – я был «уличный мальчишка»; подмосковные монастыри, куда оравой выбирались мы летом «на богомолье». Все это из жизни. Но самые центральные места: «Монах» (самоубийство матери) и «Латник» (видение в тюрьме) – подлинные сны.
<Информационное объявление о книгах «Три серпа», «По карнизам», «Посолонь»>*
«Три серпа» – византийские легенды о Николае Чудотворце, любимых на Москве и пересказанных по-русски, как русские, о русском. Современная обстановка легенд – Париж, Москва, Бретань – в духе народных рассказов, законный прием передачи легенды, которая есть выражение явления духовного мира и стоит вне истории и археологии. Легенды о человеке, которого страждущее человеческое сердце наделило в веках отзывчивым на все беды чудотворным сердцем – книга мира, мудрости, молитвы, тесно связанная с бурной «Взвихренной Русью». И также повесть «По карнизам» – повесть о челове