1. О Петре и Февронии Муромских*
Муром город в русской земле, на Оке. Левый высокий берег. И как плыть из Болгар с Волги, издалека в глаза белыми цветами земляники, из сини леса, церкви. На Воеводской горе каменный белый собор Рождества Богородицы, за городом женский монастырь Воздвижение. Городом управлял муромский князь Павел. К его жене Ольге прилетает огненный летучий Змей.
Как это случилось, Ольге не в разум. Помнит, что задремала, блеск прорезал ее мутный сон, она очнулась и в глазах кольцом жарко вьется и крылом к ней – горячо обнял, и она видит белые крылья и что с лица он Павел.
Всем нечувством она чует и говорит себе: «не Павел», но ей не страшно. И это не во сне – не мечта: на ней его след и губы влажны. А когда он ее покинет, она не приберется – так и заснет, не помня себя. День – ожидание ночи. Но откуда такая тоска? Или любить и боль неразрывны? Или это проклятие всякого сметь?
А вот и среди дня: она узнала его по шуршу крыльев и как обрадовалась. И весь день он ее томил. И с этих пор всякий день он с ней.
Видит ли его кто, как она его видела, или для них он другой – Павел?
Она заметила, слуги, когда он сидит с ней, потупясь отходят или глядят, не глядя: мужу все позволено, но когда на людях, это как в метро всос соседа.
И у всех на глазах с каждым днем она тает.
Постельничий докладывает князю:
– С княгиней неладно: день ото дня, как вешний снег…
Павел ответил:
– Кормите вдоволь.
Павел зверолов: поле милее дому. Простые люди живут тесно, а князья – из горницы в горницу дверей не найдешь: муж у себя, жена на своей половине, муж входит к жене, когда ему любо, а жена ни на шаг.
На отлете птиц он вспомнил о своей голосистой и нежданный показался в горнице Ольги. Ужас обуял ее при виде мужа. И, как на духу, она во всем призналась. Слово ее потрескивая горело: ветка любви и горькая ветвь измены.
Павел смутился: огненный змей, известно, прилетает ко вдовам, но к мужней жене не слыхать было.
– И давно это?
– На Красную Горку.
И он вспоминает: в последний раз он был у нее на Святой, стало быть, после.
– И вы это делаете?
Она вскинула глаза – чиста! и виновато потупилась.
– Да ведь это большой грех.
И на слово «грех» она вздрогнула от клокота ответных слов – и голос пропал.
– Надо принять меры, – сказал он не своим голосом глухо и без слов грозно, так – что рука поднялась, но не ударила.
Досадуя, вышел.
Не звери и птицы, которые звери рыскали и птицы порхали в его охотничьих мыслях, огненный Змей кольчатый шуршал белыми крыльями.
«С чего бы?» – и ему жалко: плохо кончит. Зверю от рогатины не уйти, и на птиц есть силки, но чем возьмешь Змея? И он видит ее и Змея, и все в нем кричит зверем: как ты могла допустить себя до такого? – но себя он ни в чем не винит: он зверолов, свалит медведя.
В Муроме ходил беспризорный, звали его Ласка – Алексеем. Таким представится Нестерову Радонежский отрок в березовом лесу под свежей веткой, руки крепко сжаты, в глазах лазурь, подымется с земли и улетит. Ласка глядит сквозь лазурь из души, ровно б у него глубже еще глаза, а скажет, большому не в сказ – такое растет среди лесов на русской земле. Мимо не пройдешь не окликнув: Ласка! А какие он сказывал сказки, и откуда слова берутся! про зверей, о птицах лесовое, скрытое от глаз, и о чудесах и знамениях о звездах. Летом – лес; зима – Воздвиженские монашки присматривают. Бывал и в кремле на княжеском дворе: Ольга любила слушать, как он рассказывает, от него она знает о Змее – огненный летучий. Змей, бумажные крылья – чудесная сказка!
Павел встретил Ласку в лесу.
«Божий человек, подумал Павел, спрошу о жене».
– Надо ей на волю, – сказал Ласка, – она у тебя в темнице. Ты ее возьми с собой.
– Не в обычай, – сказал Павел, – да ей и дома не на что жаловаться: сад у ней и пруд, бобры и лебеди.
– Воли нет.
– А что ты знаешь о огненном Змее.
– Огненный Змей летит на тоску. Белые крылья, зеленые у Дракона и сам как листья зеленый, Егорий Храбрый его на иконах в брюхо копьем проткнул.
– А на огненного – где его смерть?
– Откуда мне знать! Пускай сам скажет.
Прямо с охоты, не заходя к себе, Павел незаметно в горницу к Ольге.
Она сидела расставив ноги и улыбалась, а глаза наполнялись слезами. И вдруг увидев Павла, поднялась, дрожа.
Павел посмотрел на нее гадливо.
– Перестань, слушай. С этим надо покончить. Дойдет до людей, ославят: жена путается со Змеем. Один человек мне сказал, огненный Змей не Дракон, копьем в брюхо не пырнешь, а сам он тебе скажет, откуда ждать ему свою смерть. Слышишь, Ты подластишься к нему и выпытай: от чего тебе смерть приключится?
Она слушала, озираясь: она искала глазами другого Павла, которого не боится.
– Большой грех. И я за тебя отвечаю перед Богом.
– Я спрошу, – говорит она безразлично и черные кольца катятся из ее глаз.
На другой день канун Рожества Богородицы – муромский престольный праздник. Ко всенощной он ей не велел, а пошел один в Собор. Он думал о ней с омерзением и нетерпеливо ждал ответ. Он видел ее, как она ластится, выпытывая – и закрывал глаза, передыхая и потом тупо молился, прося защиты: он ни в чем не виновен. И наутро, отстояв обедню, не мог утерпеть и сейчас же к Ольге. После огненной ночи – и это под такой праздник! – она крепко спала. Грубо растолкал. Она таращила глаза перекатывая белками: верить и обозналась – который Павел?
– Что он сказал?
Она поняла и, по-птичьи раздирая рот – слова бились на языке, но не складывались, мучая.
– Что он сказал? – повторил Павел.
И она закусив губы ответила нутром, раздельно приглушенным, не своим, посторонним голосом, рифмуя:
– Смерть – моя –
от Петрова плеча
Агрикова меча.
Павел вошел гордо: он знает тайну смерти – но что значит «Агрик» – Агриков меч? он не знает. И имя Агрик вкогтилось в его змеиную мысль, притушив кольчатый огонь летучего Змея.
О Агрике жила память в Муроме.
Старожильцы памятуя сказали: «Знаем, помним, за сто лет от отцов слышно: проходил из Новгорода к Мурому Агрик и брат его Рюрик». А о мече – который карлик Котопа сковал меч, точно не сказали, уверяя на Крапиву. А Крапива ничего не помнит.
Другие вспоминали Илью, свой – муромский, богатырскую заставу – на заставе, помнится, среди русских богатырей, стояли два брата – Агриканы – оба кривые: один, глядит по сю, другой по ту.
Когда всех богатырей перебили и остался один Агрикан, собрал мечи и сложил в пещере, а свой Агриков, в свой час, вручил Добрыне.
Третьи знахари сказали:
«Точно, к Добрыне в руки попал Агриков меч. Этим мечом он вышиб душу Тугарина Змеевича. И в свой час замуровал меч: явится в русской земле богатырь, откроется ему меч. А где замурован, кто ж его знает». И эти своротили на Крапиву, а Крапива впервой: Агриков меч! Не дай Бог прослыть знающим: затормошат и потом на тебя же в требе.
Агриков меч есть, но где этот богатырь кому владеть?
Был у Павла брат Петр. На Петра и Павла именины в последний птичий пев, когда в песнях колыбеля припевают: «ой ладо».
А был Петр не в Павла, не скажешь охотник, да ему и птицу вспугнуть духу не хватит, пугливый и кроткий. У бояр на смётке: помрет Павел, уж как под Петром будет вольготно – каждый сам себе князь!
Петр всякий день приходил к Павлу. Жили они в честь прославленным в русской земле братьям Борису и Глебу. От Павла к Ольге проведать. На тихость Петра глаза Ольги яснели, как при встрече с Лаской.
Перемену Петр заметил, но не смел спросить. А Ольга и Павел перед братом таились.
Когда узнал Павел тайну Змеиной смерти: «от Петрова плеча, Агрикова меча» – его поразило имя брата, и он открылся Петру.
– Я убью его! – вскрикнул Петр: не узнать было его голоса: решимость и отвага не по плечу: он поднял руку клятвой и гнев заострил ее мечом.
Но где ему найти меч.
На выносе Креста Петр стоял у праздника в Воздвиженском монастыре. Агриков меч неотступно подымался в его глазах, как подымали крест – в широту и долготу креста. Его воля защитить брата подымала его вместе с крестом над землей высоко.
Всенощная кончилась. Пустая церковь. А Петр стянутый крестным обручем, один стоял у креста: «Агриков меч» вышептывали его смякшие губы – «дай мне этот меч! пошли мне этот меч!» – и рука подымалась мечом: «Агриков меч!»
И погасли свечи и последние монашки черными змеями расползлись из церкви. Сумрак окутал церковь глубже ночи и цветы от креста с аналоя дохнули резче и воздух огустел цветами.
Взрыв света ударил в глаза – Петр очнулся: с амвона Ласка со свечой и манит его. И он пошел на свет.
– Я покажу тебе Агриков меч, сказал Ласка, иди за мной! – и повел Петра в алтарь.
И когда они вошли в алтарь, Ласка поднял высоко над головой свечу:
– Гляди сюда, – он показал на стену, – ничего не видишь?
В алтарной стене между кереметей из щели торчало железо. Петр протянул руку и в руке его оказался меч; на рукоятке висела ржавь и липло к пальцам – кривой кладенец.
Это и был Агриков меч.
Не расставаясь с мечом, Петр провел ночь у монастырских стен: домой боялся, было полем идти – отымут. Осенняя ночь серебром рассыпанных осколков свежестью светила земле, а ему было жарко: Змей жег его – как и где подкараулить Змея? И на воле не находя себе места, он прятался за башни, глядя из скрыти на кольчатую ночь – не ночь, а Змея. Только синяя заря развеяла призрак и благовест окликнул его: мерным «пора к нам!».
Не помнит как выстоял утреню, часы и обедню. Никаких песнопений – в ушах шипело, и глаза – черные гвозди, еще бы, всем в диво, князь Петр, в руке меч, – искал Ласку, одни черные гвозди. Зубами прижался к золотому холодному кресту и обожженный вышел.
Павел только что вернулся из Собора, когда вошел к нему Петр с находкой.
– Агриков, – сказал Петр, кладя меч перед братом. Павел недоверчиво посмотрел на ржавое оружие.
– Где ты его достал?
– Агриков, – повторил Петр.
И оставив меч у брата, вышел – по обычаю поздороваться с Ольгой.
Не задерживаясь со встречными и не заглядывая в боковушу, Петр вошел к Ольге. И что его поразило: Ольга была не одна: с ней сидел Павел.
Петр поклонился ей, но она ему не ответила, в ее глазах стояли слезы, но она не плакала, а улыбалась, пристукивая каблуком: то-то заговорит песенным ладом, то ли закружится в плясе. Такой ее Петр не видал. И как случилось, что с ней Павел, которого он только что оставил? Или Павел обогнал его?
Таясь Петр вышел.
Навстречу один из слуг Павла. Петр остановил его.
– Брат у себя?
– Князь никуда не выходил.
– Тише! – погрозил Петр, не спугнуть бы! и сам поднялся на цыпочки: он вдруг все понял.
Павел сидел у себя и рассматривал диковинный меч.
– Ты никуда не выходил?
– Никуда! – не отрываясь от меча, ответил Павел.
– Но как могло случиться, а я тебя только что видел с Ольгой.
– Ты меня видел?
– Он сидит с ней. Он знает свою смерть, – Петр показал на меч, – он нарочно обернулся тобой: я не трону. Дай мне меч, а ты останься.
– Осторожно! – Павел подавая меч, – расколоться может.
С обнаженным мечом Петр вышел от Павла.
Крадучись – не спугнуть бы! – подошел к дверям Ольги. Не предупредя, переступил порог.
В его глазах Ольга и с ней Павел. Задохнувшись, подошел ближе. И оглянул. Нет, это не чудится: это Павел! И странно: сквозь Павла видит он окно, в окне золотая береза. И догадался: огонь! – огненный Змей.
Они сидели тесно: губы его вздрагивали, а она улыбалась.
Петр подошел еще ближе и ноги его коснулись ее ног. Вскрикнув поднялась она – и вслед за ней поднялся Павел.
В глазах Петра резко золотилось, и он сам поднялся в золотом вихре и ударил мечом по голове Змея.
Кровью брызнул огонь – сквозь огненный туман он видел, как Павел, содрогнувшись, склонился к земле, орошая кровью Ольгу, и Ольга, как и Павел, склонясь, клевала землю.
Петру мерещилось кольчато-кровавое ползет на него, душит грозя и он махал мечом, пока не разделется меч на куски и куском железа его очнуло.
Со Змеем покончено – в мече нет нужды: Агриков меч отошел в богатырскую память.
Муромский летописец запишет, теперь всем известно: жена князя Павла Ольга, к которой прилетал огненный летучий Змей, захлебнулась змеиной кровью, а князь Петр, змееборец, от брызнувшей на него крови весь оволдырил, как от ожога.
Говорили, что волдыри пошли по телу от испугу, и от испугу саданул Петр Ольгу. Так думал и Павел, но брату не выговаривал «чего де бабу укокошил», как между бояр говорилось с подмигом. Павел был доволен, что Петру она под руку попалась: какая она ему жена – змеиная!
За Петром осталось: змееборец. Так он и сам о себе думал, терпеливо перенося свою телесную скорбь – безобразие: исцарапанный, скривя шею и корча ноги, скрехча зубами, лежал он, на его груди горел струпный крест, жигучий пояс стягивал его, и глаза и рот разъедала ползучая сыпь – кости хрястают, суставы трескочут.
Муромские ворожеи, кого только ни спрашивали, ни шепотом, ни духом, ни мазью, ни зельем не помогли, хуже: спина и ноги острупели и зуд соскреб сон. От слабости стало и на ноги не подняться.
Тут и говорят, что в рязанской земле водятся колдуны старше муромских: везите в Рязань.
А говорил это Ласка – кому еще знать.
И решили везти Петра в Рязань: почему не попробовать – рязанские колдуны, на них и посмотреть страшно – найдут жильное слово и заоблачно и поддонное – шаманы!
Петр на коне не сидит, его везли. Путь не веселый: и больному тяжко и людям обуздно. Недалеко от Мурома в Переяславле решили остановиться и попытать счастье.
Приближенные Петра разбрелись по городу, выведывая, есть ли где колдуны лечить князя. Гридя, княжеский отрок, в городе не задержался, вышел на заставу и попал в подгороднее Ласково.
От дома к дому. Видит, калитка у ворот стоит раскрытая, он во двор. Никто его не окликает. Он в дом. Приоткрыл дверь и вошел в горницу. И видит за столом сидит девка – ткет полотно, а перед ней скачет заяц. Он на зайца взарился: диковинно такой заяц – усами ворочит, не боится, скачет. А девка бросила ткать и прихорашивается: экий вперся какой серебряный.
– То-то хорошо, – сказала она с досадой, – коли двор без ушей, а дом без очей.
Гридя оглупело глазел то на нее, то на зайца.
– Старше есть кто? – робко спросил он.
– Отец и мать пошли плакать в заём, – говорила она, с любопытством оглядывая дорогое платье заброжего гостя, – а брат ушел через ноги глядеть к навам.
– К навам, – повторил растерянно Гридя, – загадки загадываешь.
– А ты чего не спросясь влез, – строго сказала она, – а будь во дворе пес, слышит шаги, залаял бы, а будь в доме прислуга, увидит, что кто-то вошел, и предупредит: – вот тебе про уши и про глаза дому. А отец и мать пошли на кладбище, будут плакать о умершем, эти слезы их – заёмные: в свой черед и о них поплачут. А брат в лес ушел, мы бортники, древолазы: полезешь на дерево за медом, гляди себе под ноги, скувырнешься – не подняться и угодишь к навам.
– К навам, – повторил Гридя, – к мертвым. И подумал: «не простая!» – А как тебя звать?
– Февронья.
«И имя замысловатое, подумал Гридя, Февронья!».
– Я муромский, служу у князя, – и он показал на гривну – серебряное ожерелье – приехал с князем: князь болен: весь в сыпи.
– Это который: змееборец?
– Петр Агриковым отсек голову огненному летучему Змею и острупел от его змеиной крови. Наши муромские помочь не могут, говорят, у вас большие ведуны. А звать как не знаем и где найти?
– А если бы кто потребовал к себе твоего князя, мог бы вылечить его.
– Что ты говоришь: «если кто потребует князя моего себе…» Тот, кто вылечит, получит от князя большую награду. Скажи имя этого ведуна и где его найти.
– Да ты приведи князя твоего сюда. Если будет кроток и со смирением в ответах, будет здоров. Передай это князю.
И как говорила она в ее словах была такая кротость, как у Ласки, и улыбнулась. Гриде стало весело: князя Петра его приближенные любили за кротость.
С каким запыхавшимся восторгом, как дети, рассказывал Гридя Петру о Февронии какая она, среди боярынь ни одна с ней не ровня, и о загадках и о зайце – заяц на прощанье пригладил себе уши, ровно б шапку снял, – будешь здоров, сказал Гридя, повторяя слова Февронии о кротости и смирении.
Петр велел везти себя в Ласково.
В Ласкове послал Петр Гридю и других отроков к Февронии: пусть скажет к какому волхву обратиться – вылечит, получит большую награду.
Феврония твердо сказала:
– Я и есть этот волхв, награды мне не надо, ни золота, ни имения. Вот мое слово: вылечу, пусть женится на мне.
Гридя не понял скрытое за словами испытание воли; ничего неожиданного не показалось ему в этом слове. С тем же восторгом он передал слово князю. «Как это возможно князю, взять себе в жены дочь бортника!» мелькнула поперечная мысль, но он был так слаб и страждал.
– Поди и передай Февронии, я на все согласен, пусть скажет что делать.
И когда Гридя передал Февронии: «князь на все согласен», Феврония зачерпнула из квашни в туис «шептала» и подув, дала туис Гриде.
– Приготовьте князю баню и пускай помажет себе тело где струпья, весь вымажется – и подумав, – нет, один струп пусть оставит, не мажет.
У Гриди и мысли не было спрашивать почему, он смотрел на Февронию беспрекословно, а заяц ему погрозил ухом.
– Да не уроню, – сказал Гридя, в обеих руках держа туис и осторожно вышел.
Пока готовилась баня, все отроки и слуги собрались у князя. Всех занимал рассказ Гриди о Февронии, ее колдовстве, о зайце, о птицах – птицы перепархивали в воображении Гриди – а больше всего ее загадки. Уверенность что князь поправится улыбнула и заботливую сурь и сам Петр повеселел.
«Да чего бы такое придумать, сказал Гридя, она все может. Давайте испытаем».
– Я придумал, – сказал Петр и велел подать ему прядку льну. И, передавая Гриде, сказал:
– Отнеси ей и пусть она, пока буду в бане, соткет мне из этой прядки сорочку, порты и полотенце.
Феврония удивилась увидя Гридю.
А он весь сиял: то-то будет. И положив перед ней на стол прядку льну, повторил слова князя.
– Хорошо, – сказала Феврония, – ты подымись-ка на печь, сними с гряд полено и сюда мне.
Гридя снял полено и положил перед ней на лавку. Она оглянув, отмерила кусок.
– Отруби.
Гридя взял топор и отрубил меру.
– Возьми этот обрубок, – сказала Феврония – и скажи князю: за тот срок, как очешу прядку, пусть сделает мне станок, было б мне соткать ему сорочку, порты и полотенце.
Зайцем выскочил Гридя. А там ждут. Положил перед Петром обрубок, как перед Февронией прядку: изволь станок смастерить, пока она очешет лен.
– Что за вздор, – сказал Петр, повертев обрубок, – да нешто можно за такой час сделать станок.
Но кому же не понять, что не меньший вздор и Петрова задача: соткать ему из прядки за банный час сорочку, порты и полотенце. И Петр дивился не столько мудрости Февронии, сколько уразумев свою глупость.
Балагуря, с одним именем Февронья – а ее мудрость у всех на глазах – приближенные Петра пошли в баню, а Петра несли на носилках.
Все было, как полагается: Петра вымыли, выпарили и на полок подымали и с парным сеником выпрыскали, потом положили в предбаннике и прохладя квасом и мочеными яблоками, все тело и лицо и руки вымазали наговорным.
Но где какую болячку оставить без маза? Решили ту, где будет незаметно. А чего незаметней задничного места. Спросить было у Февронии, да понадеялись на очевидность и оставили заразу на этом месте.
Ночь Петр провел спокойно – ему только пить давали: морила жажда. Или это гасло змеиное пламя. Наутро он поднялся легко. Тело не зудит – очистилось, и лицо чистое и руки чисты – не узнать.
Пронесло беду. Казалось бы, надо исполнить слово Февроньи. Но как всегда бывает, когда наступает расплата, человек возьмет на себя что полегче и пожертвует тебе, что ненужно или то, добытое без труда.
Покидая Ласково, Петр послал Февроньи подарок – благодарность: золото и жемчуг. Она не приняла. Молча рукой отстранила она от себя драгоценности, а на губах ее была печаль: «несчастный!».
На коне вернулся Петр в Муром.
На Петра диву давались: вот что может колдовство: пропадал человек, а гляди, не найдешь ни пятнышка. Чист, как перо голубя.
Шла слава на Руси: есть ведьмы киевские и ведьмы муромские, а бортничиха Феврония больше всех. Имя Феврония вошло с Петром в Муром и отозвалось, как имя Ласка, недаром и село ее зовется Ласково.
Петра поздравляли. В Соборе отслужили молебен. В Кремнике у Павла был пир в честь брата-змееборца.
Началось с пустяков: кольнуло. Не обратил внимания. Потом чешется, это хуже. А наутро смотрит: а от непомазанного вереда ровно б цепочка. Думали от седла. А про какое седло, на лице выскочил волдырь. Начинай сначала.,
Петр с неделю терпел, поминал имя Феврония, винился – да ведь раскаяние что изменит? – «Согрешишь, покаешься и спасешься!» – какой это хитрец, льстя злодеям, ляпнул? Грех не искупаем. И только воля пострадавшего властна.
Петра повели в Ласково.
Неласково встретила Феврония. Сдерживая гнев, она повторила свое слово. Петр поклялся. И опять его повели в баню и на этот раз всего вымазали. И наутро поднялся чист.
Ласковский поп обвенчал Петра и Февронию. И Петр вернулся в Муром счастливый.
Пока жив был Павел, все шло ничего, женитьбу Петра на бортничихе спускали. Но после смерти Павла, когда Петр стал муромским князем, поднялся ропот: «женился на ведьме!».
Всякому било в глаза, по кличке Петр муромский князь, а княжит над Муромом «ведьма». И не будь Февронии, все было б по «нашему»: Змееборца живо б к рукам прибрали: по душе ему с Лаской сказки сказывать, а не городом править. Разлучить Петра с Февронией другого нет выхода.
В городе Феврония княгиня, в доме хозяйка. Что плохо лежит само в руки лезет – на княжем дворе всякая вещь на своем месте, хапуну осечка: известно, бортничиха, не господский какпопал. Порядок спор, но и тесен.
Слуги поварчивали. И чтобы душу себе встряхнуть стали Петру наговаривать.
Стольничий, старый слуга, с подобострастным сокрушением, порицал Февронию: не знает чину – из-за стола поминутно вскакивает, без порядку хлеб ест, а тарелка стынет.
– И что за повадка: по обеде поклон положить забудет, а крошки со скатерти до чиста все соберет, и чего для? Ровно нехватка в чем, или в обрез?
За наговариванием – подозрительное любопытство.
Обедали врозь, каждый у себя. Петр велел подать два прибора и сесть Февронии с ним. И замечает. Да ничего особенного, Ласка до сих пор не научился, ест без вилки пальцами, а Феврония ровно б с детства за княжеским столом обедала. Но когда оставалось только лоб перекрестить, она поднялась и стала собирать со скатерти крошки. И Петр поднялся и за руку ее, развел ей пальцы.
– Что ж мы нищие? – сказал он с упреком и взглянув отдернул руку: на ее ладони не крошки, дымился ладан.
И вся столовая наполнилась благоуханием, ровно б поп окадил. Или это улыбка ее расцвела цветами и из глаз, таких напоенных, зрелых, источался аромат.
– Нет, наша доля мы слишком богатые, – сказала она.
Петр не знал куда девать глаз от стыда: и как он мог что-то подумать. И с этих пор что бы ему ни наговаривали на Февронию его не смущало: вера в человека гасит всякое подозрение легко и открыто и самое загадочное и непонятное.
Бояре свое думали – каждым годом власть Февронии сказывалась до мелочей, до «хлебных крошек» княжества, негде рук погреть, не люди, рыбы. И как устранить Февронию. И бабы бунтуют: первое место бортничиха и им, природным, кланяться и подчиняться – не желаем. И пилили мужей: глаза де пялят на Февронию и мирволят.
Осточертенелые бояре ворвались к Петру в Кремник.
– Слушай Петр! Ты наш змееборец! Рады служить тебе за совесть. Убери княгиню: Февронию не желаем. И мудровать над нашими женами не позволим. Пускай берет себе, что ей любо, казны не пожалеем, и идет куда хочет: в Муроме ей не место.
Петр не крикнул «вон»! Он вдруг почувствовал себя таким ничтожным перед навалившейся на него силой и беззащитным и, тише чем обыкновенно, ответил:
– Я не знаю, спросите ее. И как она хочет.
И у бояр кулаки разжались: изволь, хвастай умом, хорош! – сами ж говорили: Петр брат его не Павел, из змееборца хоть веревки вей, а показали как на Павла: решай. Будь Петр один, другое дело, но за такой стеной, не устоит и Кремник.
Со стыдом разошлись бояре.
«Поговорите с ней!». А ты попробуй, она тебе ответит. Головоломная задача.
А бабы ноют – а это пожечше: по-морде-в-зубы – у каждой одна песня Февронья. Сами-то сказать ей в лицо не смеют, боятся, ведьма, а ты за них отдувайся – извели. И задумали бояре порешить хитро и разом.
В Городовой избе просторной, как княжеский двор, всем городом устроен был пир. Пригласили князя Петра и Февронию – честь за главным столом первое место.
Ели и пили чинно. А как хмель распустился в свой цвет, спряталась робь, голос окреп, залаяли псами. Друг друга подталкивают. Хороводились.
И прорвало:
– От имени города Мурома, – поднялся бахвал к Февронии и все поднялись и пошли, как боровы, – исполни, что мы тебя попросим.
И Феврония поднялась, она все поняла, но спокойна.
– Слушаю, – отвечает Феврония, – я рада все исполнить.
– Хотим князя Петра, – отчеканил ободренный согласием Февронии смельчак. – Петр победил Змея, пусть Змееборец правит нами, а тебя наши жены не хотят. Не желают под твоей волей ходить. Возьми себе добра и золота, сколько хочешь и иди куда хочешь.
– Хорошо, я исполню ваше желание и жен ваших, я уйду. Но и вы исполните чего я попрошу у вас.
– Даем тебе слово без перекора, все исполним! – загалдели враз.
– Ничего мне не надо, никакой вашей казны. Об одном прошу, дайте мне князя Петра.
Переглянулись.
И в один зык подвздохом:
– Бери.
У каждого прошло: «поставят нового князя и таким князем буду я».
Петр поднялся.
– В законе сказано: кто отпустит жену, не уличив в прелюбодействе, а сам возьмет другую, прелюбодействует. Мне с Февронией с чего расставаться!
– Согласны! – рявком ответили бояре, – ступай с ней.
Феврония вышла из-за стола, собрала со стола крошки.
Зажав в горсти, вышла на середку. И подбросила высоко над головой – хряснув посыпались дождем драгоценности – золото, серебро, камни, украшения.
– Вашим женам, пускай себе великанются. А вам – глаза ее вдруг вспыхнули, загорелись и горели, не переглядеть и рысь зажмурится, не солнечный огонь, а преисподний огнь: будьте вы прокляты! Не болить вам, не менить.
Она взяла Петра за руку. И они покинули пир.
Нагруженные муромским добром плыли суда по Оке – путь на Волгу в Болгары. Петр и Феврония покинули Муром, плывут искать новые места. Долго будет, белыми церквами провожая, глядеть вслед им родной город. И за синей землей дремучих лесов скрылся.
В нежарком луче перетолкались толкачики. Зашло солнце. С реки потянуло сыростью.
Ночь решили провести на берегу.
И раздумался Петр: хорошо ли он сделал – покинул родной город? И из-за чего? И с упреком посмотрел на Февронию.
– Не ропщи, – сказала Феврония, она без слов поняла, – будем жить лучше прежнего, ты увидишь.
Петр не мог не поверить – в голосе Февронии была ясность. Но точащее сожаление не оставляло: «Если бы вернуться!».
На рогатках из крепких ветвей, укрепленных в землю, подвешен был котелок на ужин.
– Смотри, эти сухие ветви, – сказала Феврония, – а наутро, ты увидишь, вырастут из них деревья, зазеленеют листья! – и она, осеняя дымящиеся от пара черные рогатки, что-то шептала и дула.
Ночь пришла, не глядя, темная как лес, колыбеля сном без сновидения. Или такое бывает, когда всю душу встряхнет – все двери захлопнутся: без памяти – мрак.
Утро пробудило надеждой и первое что заметил Петр, и это как во сне, на том месте, где укреплены были рогатки и висел котелок, перебегали люди и что-то показывали, кивая головой. Петр подошел поближе. И это было как сон и всем как будто снится, так чудесно и не бывало: за ночь сухие ветви ожили, покрылись листьями и подымаются зелеными деревьями над котелком.
«Так будет и с нами?» подумал Петр и посмотрел на Февронию.
И она ему ответила улыбкой, с какой встречают напуганных детей.
И когда стали погружаться на суда плыть дальше, видят на реке показалась лодка, белые весла, поблескивая на солнце, руками машет – или стать за бедой не могут или не успеть боятся.
– Да это никак с Мурома? – Так и есть: причалила лодка, вышел боярин, шапку долой, низко поклонился.
– Я от города Мурома, – с трудом передохнув, проговорил он оборотясь к Петру, – и всех бояр кто еще на ногах и голова уцелела. Стало вам скрыться с глаз, как в городе поднялся мятеж: всяк назвался муромским князем и знать ничего не хочет: сколько дурьих голов, столько и шалых поволю. В драке не мало погубили народу, да и сами погибли. | В городе лавки в щепы, дома глядят сорванными с петель дверьми, в Кремнике нет не окровавленного камня. Ласку укокошили, зверь не трогал, а человеку под руку попался и готов. Вернись, утиши бурю! Будем служить тебе! – И, обратясь к Февронии, еще ниже поклонился – прости нас и баб наших, вернись!
Вот оно где чудо, какой чудесный день – у Петра все мешалось и не было слов на ответ. Феврония приказала судам повернуть домой – в Муром.
Повесть кончена. Остается загадка жизни: неразлучная любовь – Тристан и Изольда, Ромео и Джульетта, Петр и Феврония.
Петр управлял Муромом нераздельно с Февронией. Про это запишут, как о счастливом годе, время Муромского княжества, канун Батыя.
Сроки жизни наступали.
Петр постригся в монахи, приняв имя Давид, и оканчивал дни в городском Богоявленском монастыре. Феврония под именем Ефросиния за городом у Воздвиженья, где в алтарной стене замурован был Агриков меч.
Расставаясь, Феврония сказала: Смерть придет за тобой и за мной в один час.
Петр в своей келье ничего не делал, он не мог, и своей тоской заторопил срок. Ему показалось, в окно заглянула Ольга и манит его: он освободил ее, теперь ее черед. Так он это понял и послал Февронии сказать:
– Чувствую конец, приди и вместе оставим землю.
Феврония вышивала воздг/х: деревья, травы, цветы, птицы, звери и среди них любимый Заяц – они по шелковинке каждый брал себе ее тоску.
– Подожди немного, – ответила она, – дай кончу.
Но час не остановишь, срок не меняется. И чувствуя холод – самое лето, а мороз! – он и во второй раз послал.
– Последние минуты. Жду тебя.
Но ей еще остались пустяки – вынитить усы зайцу.
– Подожди.
И в третий раз посылает:
– Не жду, там-
Она воткнула иголку в воздг/х – пусть окончат.
– Иду.
И душа ее в цветах и травах, вышла за ограду встречу другой неразлучной, вышедшей в тот же час за ограду.
25 июня 1228 года
на русской земле.
Еще при жизни у Рожества в Соборе Петр соорудил саркофаг, высечен из камня с перегородкой для двоих:
«Тут нас и положите обоих», завещал он.
Люди решили по-своему: князю с бортничихой лежать не вместе, да и в иноческом чине мужу с женой не полагается.
Саркофаг в Соборе оставили пустым, Петра похоронили в Соборе, а Февронию особо у Воздвиженья.
С вечера в день похорон поднялась над Муромом гроза. И к полночи загремело. Дорога до города из Воздвиженья вшибь и выворачивало – неуспокоенная, выбила Феврония крышку гроба, поднялась грозой и летела в Собор к Петру. Полыхавшая молнья освещала ей путь, белый огонь выбивался из-под туго сжатых век и губы ее дрожали от немевших слов проклятия.
Наутро в Соборе гроб Петра нашли с развороченной крышкой пустой и у Воздвиженья тела Февронии не было.
Петр и Феврония лежали в Соборе в саркофаге рядом без перегородки.
И всякий раз на Москве, в день их смерти, Петра и Февронии, на литии лебедь-колокол разносил весть из Кремля по русской земле о неразлучной любви, человеческой волей нерасторжимой.
2. Аполлон Тирский*
Антиох, владетельный и многославутый царь сирийский, из всех царей храбр и красен, повоевал множество царств и создал город во славу имени своего – Антиохию. Но выше башен неподступного города, выше царского имени, выше славы его была у Антиоха дочь – во всей поднебесной не найти по красоте равной – царевна Ликраса.
И когда померла царица, и остался царь с царевной, вошла царю в сердце мысль о красоте царевны: выше башен неподступного города, выше царского имени, выше славы его была красота царевны Ликрасы.
И царь не мог утаить своей мысли.
Царевна хотела бежать от отца. Но как убежишь: днем и ночью стережет ее царская стража.
Изумелый и неключимый смотрел царь, забыл, что царевна дочь.
– Лапландские волхвы предсказали… так оно, значит, выходит… – оправдываясь, путался царь.
«Ты победил народы и не можешь справиться с страстью! Истинное мужество не города покоряет, а мысли и чувства. Пойдет о тебе злая слава…»
– Пустяки, – обрадовался царь, – слава! Сначала-то, конечно, будут болтать и то, и се, а помаленьку все сгладится. Человек ко всему привыкает.
Был у царя Антиоха страж первый, человек лисавый: и так и сяк закрутить может и себя не забудет, – Лук Малоубийский. И велел царь этому лисавому Луке накупить в Рядах золотых ковров и всяких шелковых персидских и китайских поставов и как запрут купцы лавки, чтобы скрытно от сторожей устлать от ворот и до площади всю Ильинку: пускай царевна воочию убедится, до чего пуста всякая слава, а человек ко всему привычен.
Лук все исполнил по царскому слову.
Настало утро, потянулись со всех концов города купцы на Ильинку, кто на коне, кто на своих, и все, как всегда, а как увидели, что за мостовая, и уже не то, что на коне или идти, а по стенке всяк норовил до лавки добраться, чтобы как сапогом не запачкать. И весь день только и было разговора, что о невидали и неслыханном деле: таким добром устлать мостовую! Весть разнеслась по городу, и побежал народ, хотя издали поглазеть, и такая была давка, как на крестном ходу. Прошла ночь, ковры не убирают, и уже на следующее утро кое-кто впопыхах, по меняльному делу, и ногами наступил, а тот, смотри, сапожищем прошелся. А разговор, хотя все еще о коврах, но куда потише. Много еще и любопытных, но опять же с вчерашним не сравняться и не та торопь: ковры на месте, успеется, все увидят. Прошла еще ночь, настал третий день, ковры на месте, а уже никто не смотрит, – не замечают! – кто на коне, кто на своих по коврам.
– Ты прав.
«Я ж говорил: человек новому дивится, а потом привыкает».
– Да, но твоя воля будет памятна в тысяча тысяч родов. Лучше я умру.
Изумелый и неключимый смотрел царь, – забыл, что царевна дочь.
В воскресенье Ликраса шла от обедни. Солнечный луч играл на ее лице. Царь увидел, и страсть пламенем пыхнула в нем, и он упал на землю. А вечером в тот день пришел к царевне – не убеждал, не упрашивал – изумелый, взял ее силой.
И с той поры, как с царицей, жил царь тайно со своей дочерью царевной.
Выше башен неподступного города, выше царского имени, выше славы его была красота царевны Ликрасы. И не могла красота такая укрыться от глаз, как никуда не скроешь солнца, месяца, цветов и звезд.
И со всех царств и земель цари и короли стали к царю Антиоху сватов засылать по дочь его царевну Ликрасу.
Антиоху такое совсем не по-сердцу: выдать царевну замуж – лишиться царевны, а без царевны ему ни царства, ни жизни.
Отстал царь от еды и питья, не знает, что и делать. Опять же, коли и отказать, надо не как-нибудь, а по-царски. А тут сам царь Обезьяний князей своих обезьяньих с дарами прислал – сам Обезьяний царь Асыка навязывается в зятья. А это уж совсем не шутка.
И нашелся-таки Антиох, на то и Антиох он, царь многославутый, – старался и Лук Малоубийский, приятель его лисавый, – нашел Антиох лазейку: он и царевну не упустит, и отказ будет соблюден с честью.
– Чтобы было и другим неповадно! – лисил перед царем Лук лисавый.
Вышел царский извет: дочери своей царь никому не отдаст в жены, «только тому отдам, кто мою загадку отгадает», а в чем загадка: от царя – самолично; кто ж не разгадает, тому смерть.
Вот какой извет, не калач, не больно заманит.
Да охота пуще неволи – пошли цари да короли к Антиоху.
И который явится, царь ему загадку. А как ее такую разгадаешь, другой, и не дурак, смекнет, да в голову-то не приходит про такое – загадку-то царь про себя да про дочь царевну загадывал, – ну, и мнется несчастный: «не знает». – «Не знаешь?» – Готово – и голова долой.
Сколько этих самых голов знатных царских да королевских несчастных торчало на страх и острастку, счет потеряешь. Лук Малоубийский в угоду царю и для пущей торжественности никого не допускал, сам собственноручно голову на шест насаживал.
Угодила голова и обезьянья, на дворцовых воротах у всех на глазах торчала мордастая. Только царь обезьяний Асыка очень осторожный, не сам, а вместо себя послал своего обезьяньего князя, ну, тот и попался в лапы.
Хорошо еще зауряд-князь, не настоящий.
Сущее горе, вот и задумай жениться после такого.
Тогда Аполлон, тирский царь, слыша о красоте Ликрасы и о неразгаданной загадке Антиоха, о бедовых царских и королевских головах, раздумался: самому не испытав, как разберешь? – и решил идти к царю Антиоху, видеть царевну, слышать царскую загадку.
Был же Аполлон, тирский царь, премудр и прекрасен, и в рыцарских науках мужествен и храбр.
Ближние отговаривали: загадка неразгаданная – сам Обезьяний царь попался на удочку, стоит ли? – Смерть неминучая.
Аполлон не послушал и выступил из Тира с своим любимым войском в Антиохию.
Приветливо встретил Антиох гостя: отец Аполлона был его старый друг.
– Добро жаловать, тирский царь!
– Я пришел слышать твою премудрость. – Аполлон поклонился царю. – А будет изволение твое, найду я любовь в тебе, как сын; и дочь свою, прекрасную царевну, дашь мне в жены.
Царь потемнел.
– Тебе известен наш царский извет?
– Знаю. Немало повинных царских голов торчит у заставы! Я пришел к тебе слышать твою загадку.
– Щажу твою юность ради твоего отца. Иди, ищи себе жену, где хочешь.
– Хочу знать твою загадку! – Устоял решительно Аполлон.
Царю стало жалко: так еще юн и прекрасен был тирский царь, да и отца его вспомнил, старого царя Лавра, давно это было, менялись крестами, побратимы.
– Я ничего не слышал, ничего не знаю, у меня нет никакой загадки, иди, не спрашивай.
Аполлон не уходил.
И окостенел царь.
Аполлон ждет.
– Тело мое ем, – залузел голос царя, как железная ржавь, – кровь мою пью, сам себе зять, отца дочь жадает, видеть не улучает, жена мужа не видит и муж жене быть не может.
Аполлон в ужасе схватился за голову и увидел царевну: ровно темь кругом, а она, как звезда. Тихим голосом спросил:
– Как повелишь отвечать: тайно или вьяве.
– Говори, как знаешь.
И наступила в царских палатах такая тишь, и только слышно, только чутко, кольчужный гул.
– Тело свое ешь и кровь свою пьешь, ты взял себе женою родную дочь: ждет она мужа и не находит, – ты ей отец и муж; ищет она отца и не находит, – ты ей отец. Кровь на кровь. – На царском месте высоко трон костян. На костяном троне сидит царь костян, подпершись костылем: шляпа на голове его костяка, рукавицы на руках его костяны, сапоги на ногах его костяны. Сам царь костян, и все семьдесят и две жилы его костяны, и становая жила – кость.
– Ты лжец! – взъярился царь, и лицо его стало кроваво: так кроваво восхожее солнце в пожар, кровавый гриб.
А о-бок царевна, белая голубь, поблекала денницей.
Царь удалился, за ним Лук лисавый.
В притворе глаз-на-глаз.
– Что ж мне ответить?
– А скажем: загадку не отгадал. И крышка.
– А разве так можно?
– Чего не можно! Для сволочи законы, а не для царей.
– Он царской крови…
– Отложи до завтра, и пускай завтра придумает новую разгадку. Понимаешь? Его никто не звал, сам на рожон прет.
Царские палаты. Царь, за ним Лук. Царь оправился. Зорко и отчетливо:
– Ты разгадал загадку, да по-своему. Настоящая разгадка совсем не та. Порешил ты свою голову.
– Праведный царь, все слышали. Прав твой суд, я готов.
И красный палач, как видение, поднялся у трона, и на красном синий топор обнажил провал.
Аполлон стоял перед царем тонок, как стебель, глаза закачены.
– За красоту и ради твоего отца, – царь поднялся, – даю тебе сроку до утра: не отгадаешь, велю голову отсечь, а тело псам.
И пошел царь, за царем Лук, за Лукой вся сволочь.
Аполлон вышел на волю. На душе тосменно: какую не скажешь разгадку, для царя она будет не та, смерть неизбежна. Есть один только выход.
И положил Аполлон бежать.
В первый сумрак сел Аполлон на корабль и тайно с войском отплыл в Тир.
Прошла ночь, а никому и в голову не придет. Поутру ждать-пождать, Аполлона нет.
Донесли царю:
– Аполлон, тирский царь, сбежал!
Распалился царь. А уж поздно: упустили.
– Он обесчестил наше царское имя.
– И всего народа! – ввернул Лук лисавый.
– Смерть ему! – топал в гневе царь.
И вышел царский извет: тому, кто достанет живьем Аполлона, пять тысяч, а тому, кто принесет его голову, сто тысяч – «тирский царь обесчестил царя, а с царем народ».
И как прочитали царский извет, вся-то гадость, мурье и заиграло в душах человеческих, и не только враги Аполлона – смешно от врага другого чего и ждать! – а и друзья предадут! – все, кому только не лень, пустились на выдумки, как бы так изловчиться изловить Аполлона и принять от царя честь и дары.
Аполлон невредим вернулся в Тир. Собрал ближних и старейшин и поведал им гнев Антиоха.
– Не хочу ради себя губить вас, – сказал Аполлон, – я лучше уйду.
И был тверд, – силы не равны, царь в отместку не оставит от Тира камня на камне, – не хотел Аполлон из-за своей ссоры с царем губить народ и сейчас же снарядил корабль, полон хлеба, золота и серебра, и отплыл из родного Тира в безвестность.
А дня не прошло, пожаловал в Тир сам Лук Малоубийский. Притворился лисавый другом Аполлона, тужил, что не застал царя дома, расспрашивал, куда поехал и долго ль проездит.
Но ничего ему никто не мог сказать, – «сами не знаем».
Тогда клевещатый сбросил с себя личину дружбы и объявил царский извет великого царя Антиоха:
– Тому, кто доставит живьем Аполлона, пять тысяч, а тому, кто принесет его голову, сто тысяч!
И золотой яд вошел в тирские души.
Аполлон же, отплыв в безвестность, пристал к Тарсу.
А был в той земле голод: куль хлеба в восемь рублей продавали за тридцать восемь. Кто побогаче, еще не так чувствовал, а нашему брату плохо приходилось.
Видя такую беду, Аполлон открыл свой корабль и велел за бесценок продавать хлеб. А когда повыбрали до последнего зерна, велел возвратить деньги, чтобы не называли купцом.
И все дивились щедрости Аполлона.
И в благодарность за царский дар, ваятель Дайл высек из белого камня истукана – образ Аполлона, и поставил истукана на Марсовом поле, место игрищ и веселья.
Аполлон шел по берегу моря.
«Вот достиг он первенства в Тарсе, царь и народ боготворят его. Но ему ничего не надо. И лучше быть ему последним, только бы вернуться в Тир. Родной Тир, город его детства, колыбель желаний, там все – земля, речь и от дворца до лачуги, от собора до часовенки все за него. И никогда не вернуться!»
Аполлон шел по берегу в жальбе.
По морю с родной стороны плыл корабль. Аполлон ничего не видел, весь в своей жальбе. А с корабля видно – Елавк, старейшина тирский, первый увидел Аполлона, вышел на берег, окликнул.
Аполлон глазам не верит. Нет, не ошибся: перед ним Елавк.
– Ты в большой беде, царь!
– Какая же беда, Елавк, в тебе весь мой верный город.
– Верный… – Елавк поник.
– Что случилось?
Елавк рассказал о царском после, о извете царя Антиоха.
– Живьем пять тысяч, за голову сто.
– Я так и думал.
– Да, но твой верный город отравлен: золото наострило и самый мирный меч. Как уберечься от соблазна? Сто тысяч. Мне раз приснилось…
– Я тебе дам эти сто тысяч!
– Нет! Скорей беги отсюда. Теперь все узнают. Больше нет тайны.
Елавк вернулся на корабль.
Корабль уплыл.
На берегу Аполлон один. Жальба острей. Верный город! Нет у него дома, нет родины – круг смертный. Голова его, как факел. Куда бежать? где скрыться?
Наутро Аполлон тайно покинул Таре.
Десять дней плыл корабль плавно. И вот, восстал с полночи ветер, взбил волны, и море взбурилось.
Кораблем играли волны, не корабль, а мяч.
Волна за волной – сестры волны, за сестрами мать. Пришла большая волна, подняла корабль. Водным хлывом разорвало.
И все, кто был на корабле, – ко дну.
И золото, и серебро, все погибло.
Аполлон ухватился за доску и плыл. С волны на волну. Три дня и три ночи, куда волна. И прибило его волной к Кипрской земле.
Рыбак слышит кто-то кричит. Вышел посмотреть. И опять – человечий голос. Рыбак в лодку. И выловил Аполлона. Повел к себе в свою рыбацкую избушку. – Напоил, накормил. Время к ночи – спать.
Переночевал Аполлон, а наутро рыбак говорит:
– Я тебя от смерти спас, ты мне теперь раб.
Нарядился Аполлон в рыбакову рвань. Слава Богу, хоть и такое нашлось – больно уж беден рыбак! – ждет Аполлон, чего велят: у раба своей воли нет.
– Отправляйся-ка, милый человек, в город, – сказал рыбак, – постреляй, авось, на хлеб наберешь. А полюбишься кому, с Богом. А не приглянешься, возвращайся. Как-нибудь проживем.
Поклонился Аполлон рыбаку и пошел со двора – сущий босяк-голодран.
Трудно непривычному-то руку Христа ради протягивать. Все утро бродил Аполлон по улицам, много встреч, да язык не поворачивался. Так и ходил голодом.
По обеде вышел Аполлон на царскую площадь. На площади народ глазеет. Стал протискиваться и втерся.
Царь кипрский Голифор любил после обеда для разминки играть в игры: соберет на площади своих пажей и тешится до чаю.
Аполлон сам большой любитель, а по ловкости первые призы брал. Игра занимала, забыл и голод.
Царь Голифор шибанул мяч. Аполлон на лету подхватил и понес мяч царю.
Обратили внимание. Царь приказал узнать, кто. Но как узнаешь? Кто-то сказал, что видели, как поутру шел голоштан в город от рыбака. От какого рыбака? – От Лукича. Сейчас за Лукичом. Привели старика.
– Кто такой?
– Утоплый.
И больше ничего.
Донесли царю: «утоплый».
Ну, не все ли равно, полюбился Аполлон за ловкость царю Голифору, и велел царь нарядить его в дорогую одеяоду, а вечером явиться б во дворец к царскому столу.
– Вот, видишь, как повезло!
– Спасибо тебе, Лукич, век не забуду.
– А и забудешь, я привык! Ну, счастливо.
Лукич забрал свою рвань и пошел из города к морю по своей рыбной части, а Аполлон, нарядный, на вечер во дворец.
У царя Голифора был такой обычай: за ужином царевна танцевала перед царем.
И такая она была воздушная, Тахия царевна, как начнет свои танцы, заглядишься и о еде забудешь, все бы только и глядел.
И этот вечер залюбовались гости на царевну – нетронутые блюда уносили со стола царские лакеи – и один сидел недовольный, новый гость.
– Вот это танец! – толкнул сосед Аполлона.
Аполлон ничего не ответил. Да если бы и сказал, никто бы ничего не услышал. Все смотрели на царевну, ничего не замечали. Заметила царевна и перестала танцевать.
– Что такое? Голова закружилась? – забеспокоился царь.
– Этот гость надо мною смеется! – царевна показала на Аполлона.
Царь к Аполлону:
– Что смешного в царевне?
– Царевна прекрасна! Я не смеялся. Я сам танцую, я ничего особенного не вижу в танцах царевны.
Царь к царевне:
– Не печалься, гость над тобой не смеялся. Давай-ка заставим его показать свое искусство!
И по воле царя, звяцая на гуслях, стал перед ним Аполлон.
И все дивились игре. А когда Аполлон завел свой аполлонический танец, все поднялись с своих мест.
– Такого мы в жизнь не видали!
Хвалит царь Голифор, не нахвалится, а царевна пуще.
– Аполлон победил царевну.
И просит царевна, да повелит царь Аполлону учить ее своим танцам. Царь не перечил. А Аполлон рад все исполнить и для царя и для царевны Тахии.
По царскому повеленью построен был танцевальный дворец, в этом дворце и жил Аполлон, уча танцам царевну.
С того все и пошло.
И с год живет Аполлон в танцевальном дворце у царя Голифора – все дни и вечера с царем и царевной.
Переимчивая, живо переняла царевна аполлонову мудрость. Аполлон полюбился царю, еще больше царевне.
Царевна Тахия невеста. Время сватать. Понаезжало на Кипр всяких царей, королей да князья.
Царь Голифор:
– Без воли царевны ни за кого. Пускай сама решает.
А царевна:
– За Аполлона.
Как услышала царица и напустилась:
– За Аполлона? За утопленника морского? Ни под каким видом. Лучше уж за обезьяньего князя, все-таки князь.
А царевна:
– Если не за Аполлона, я ни за кого.
И больше ни слова.
Покричала царица, покричала, помаленьку и сдалась. Отпустили царей, королей да князей восвояси. Да за веселую свадьбу.
Так женил царь Голифор Аполлона на царевне Тахии. И пошла у них жизнь развеселая.
Аполлон шел по берегу моря.
Каким отдаленным казалось ему то время, когда попал он на Кипр к рыбаку. Лукич был прав. И как это случилось, только теперь в первый раз он вспомнил о Лукиче, а с ним вспомнился Тир так ярко, как никогда еще. Второй год к концу. На Кипре он свой человек. Скоро у Тахии родится ребенок. А о нем никто ничего не знает. А там вспоминают ли? И неужели не суждено ему вернуться в родной Тир?
Вдруг затомило: все отдаст, только бы вернуться. И пусть смерть, за один день, за один час, за минуту.
По морю плыл корабль. Чем ближе подплывал корабль, тем чаще билось сердце. И тирское знамя ударило в глаза.
Покликал Аполлон.
Ответили на корабле.
Слышал Аполлон свое имя – величали тирского царя! – и больше ничего не слышал. И когда очнулся – перед ним стояли тирские послы: старейшина Елавк извещал Аполлона, что опасность миновала, нет больше Антиоха, и он, Елавк, и другие старейшины со всем народом зовут его в Тир, принять власть.
С Аполлоном отправились послы к царю Голифору. Тут-то все и открылось. И много дивились тирскому царю Аполлону. Царь на радостях дал пир в честь зятя и послов. Три дня пировали.
Всех занимала смерть Антиоха и судьба Антиохии Великой.
Поистине, кара Божия постигла грешного царя: на одном из торжественных приемов Антиох упал с трона и угодил подбородком о косяк. И начала гнить челюсть, отпало мясо, выгнили зубы и обнажилась гортань. Страшно видеть, невозможно было смотреть. Ничего не ел, только воды ему и то чуть. Изнемогал царь – другой Иов – горько стражда и кляня страсть, великий и многославутый царь сирийский Антиох. По смерти же царя лисавый приятель его, Лук Малоубийский, заточил царевну Ликрасу, женился на обезьяньей княжне Хлывне, дочери великого мечника и князя обезьяньего, Микитова, от ворота до голенищ поверх сирийских золотых медалей весь извесился цветными обезьяньими знаками, отвалил народу гору золота, насулил ворам, шпыням и безыменникам господских вотчин, поместий и должностей и под именем царя Епиха сел на престол царствовать в Антиохии Великой.
Аполлон решил немедля ехать в Тир. Но как быть с царицей. Море немилостиво – путь опасен.
– Дай мне свой перстень, – сказал Аполлон Тахии, – я пришлю за тобой, ты по твоему перстню узнаешь моих послов, а с ними и поедешь в Тир.
Тахия слышать не хотела. И, сколько ни упрашивал царь и царица, настояла ехать непременно с Аполлоном.
Снарядили царский корабль.
Простился Аполлон с царем Голифором и с царицей крикуньей, простилась Тахия с отцом и матерью. Поплакали. Много было слез, а весело, с большими дарами, приданым Тахии, отплыли с Кипра, держа путь к любимому Тиру.
В пути на корабле, чего так боялся Аполлон, от морской ли качки или ветер морской, наступило время, и родила Тахия дочь – назвали Палагея.
И лежала Тахия, как мертвая, и сердце ее не было слышно.
Поднялся вопль, и откликом, как лев, воссвирепело море.
Поняли, море требует жертвы, и приступили к Аполлону, требуя извергнуть с корабля мертвеца.
– Если не выбросим, все погибнем.
Аполлон просил переждать: он все еще надеялся. И как винил себя, простить не мог, что согласился везти с собой Тахию. Аполлон убеждал не трогать царицу.
– Буря утихнет.
А буря ярилась, – люди ожесточились.
Люди стали, как змеи.
И Аполлон уступил.
Положили в лодку царицу Тахию, с ней под голову золото, в руки – рукописание: золото на погребение и в награду тому, кто ее похоронил. И поплыла царица Тахия по морю жертвою моря.
От волны к волне, как от сестры к сестре, быстрой птицей летела лодка, и на третий день принесла волна к Ефесу.
Был в Ефесе старик доктор, именем Ефиоп. Бродил по берегу, собирал морские лекарственные травы и заприметил странную лодку. Ефиопа очень все любили, и на клич собрался народ. Выловили лодку и понесли в дом Ефиопов.
Пожалел Ефиоп Тахию, только ничего не поделать, – мертвая лежала царица. И, взяв из-под головы ее золото, пошел к гробовщику: на все золото похоронит он несчастную царицу.
Любимый ученик Ефиопов, сириец Агафон, многие годы искавший в щитовидной железе все подборие человеческой жизни, пришел в дом своего учителя обедать и узнал от служителей о мертвой царице. Глазам не веря, так прекрасна была царица – живая и неживая, начал над ней свои щитовидные опыты.
Тахия чихнула и открыла глаза.
– Не прикасайся ко мне! – сказала Тахия.
Тут от гробовщика вернулся Ефиоп.
– Учитель, – встретил его Агафон, – ты готовил царице гроб, а она, смотри!
Убедившись, что царица Тахия подлинно живая, учитель поклонился ученику.
– Превзошел ты меня, Агафон, в своей науке. Отдаю тебе все мое дело. Ты лечил бедноту, теперь позовут тебя сильные и знатные. Помни: к знатным и сильным всякий пойдет для славы и чести, бедные же побоятся звать тебя, не оставляй их.
И положил Ефиоп перед Агафоном золото царицы в награду ему.
И была большая радость в Ефиоповом доме.
Тахия, оправившись, благодарила старика Ефиопа, что не бросил ее, благодарила Агафона, что к жизни вывел, и все рассказала о себе, о своем муже, тирском царе Аполлоне, и просила Ефиопа приютить ее у себя.
Ефиоп с радостью принял царицу, как за родной дочерью ухаживал. А Агафону захотелось на ней жениться.
– Прекрасная царица Тахия, без тебя не красна мне жизнь.
И много докучал ей, угождая.
Тахия жалела Агафона.
– Не пойду за тебя замуж, Агафон. У меня и на уме такого нет. И ни за кого не пойду. Буду до смерти ждать тирского царя.
Прожив с год у Ефиопа, укрепившись щитовидным сирийским врачеванием, переселилась Тахия к Скорбящей. Там черничкой при часовне и проводила свои дни, служа Богородице, в тоске по муже: будет она до смерти черничкой ждать тирского царя Аполлона.
Темнее моря плыл Аполлон.
Во всем он винил себя, не мог простить себе загубленную жизнь человеческую – «из-за меня погибла Тахия!»
И когда прояснилось на небе, волна устоялась, была на душе его буря и пучинная темь.
Нет, ему нет пути на родину. Бежал от смерти. Смерть миновала. Но теперь ему горше смерти. И ничто его не обрадует.
У Тарса, где когда-то за щедрость он почтен был от народа и на Марсовом поле ваятелем Дайлом высечен из камня стоял его образ, велел Аполлон пристать кораблю.
Аполлон остановился у старых своих хозяев – у тирского купца Черилы и его жены Гайки и просил приютить у себя дочь Палагею. В няньки взял ей старуху Егоровну. И оставил много золота и серебра на воспитание. Черила и Гайка, в бытность его в Тарсе, много ему добра сделали и не оставят его дочь, а нянька Егоровна будет ей вместо матери.
Пристроив дочь в верные руки, Аполлон нанял корабль, выделил часть тирской дружины и велел плыть в Тир, передать от него Елавку и старейшинам власть над Тиром. Сам же вернулся на тирский корабль и с оставшейся дружиной поплыл в безвестность.
Был он тирский царь, пошел искать счастья, бежал от смерти, жил безымянным, смерть миновала. И нет у него дома, нет ему пристанища – море, беспристанное плавание, вот его безвестный путь виноватого.
В Тарсе у Черилы и Гайки жила Палагея. Стала в гимназию Ходить – переимчивая в мать.
Растет царевна и ничего про себя не знает, и кто отец ее, и кто мать, не знает. В старший класс перешла, много всяких мудростей постигла, и историю, и географию, и в танцах первая, в отца.
Не нахвалятся, не налюбуются учителя, и вот еще немножко и столько глаз будет зариться: невеста из невест первая.
Как-то в Великий пост вернулась Палагея из гимназии, а Егоровна, нянька, с постной ли грибной пищи либо от поклонов чуть дышит – смерть пришла. И уже на смертном одре рассказала Егоровна Палагее о матери ее царице Тахии и отце ее царе тирском Аполлоне.
– А Черила и Гайка?
– Нет, деточка, ты у них приемыш. Царь-то, как пуститься ему в безвестность, тебя им и оставил на сбережение.
И померла старуха.
Похоронили Егоровну на берегу моря. Просила старуха, как уж быть ей при последнем издыхании: «Потрудись, деточка, похорони меня близь синего моря, там мне упокоение на красном бережку!» Палагея настояла, и исполнили нянькину волю. И всякий день, как идти из гимназии, заходила она на могилу.
Ни Черила, ни Гайка ни о чем не догадывались – им ни словом не обмолвилась Палагея. А какие думы она думала о матери. Куда ее принесла волна и жива ли, – верила, жива, где-то на острове ждет ее. И про отца думала, как плавает он по морю в безвестности, кличет мать, а все нет от нее голоса.
Вот подождите, дайте кончит она гимназию, весь свет сквозь пройдет, а отыщет мать и отца. А как они обрадуются, она узнает их.
– Мама, мамочка, где ты?
Присядет Палагея у могилы Егоровны и думы эти свои думает и горькие и такие, как сама весна-красна. Только на могилке старухиной, няньки своей и подумать ей, а дома чужая, одна, бездумная.
Не нахвалятся, не налюбуются на нее учителя, еще, еще немножко и столько глаз будет зариться: невеста из невест первая.
А была у Черилы и Гайки родная дочка Марсютка, с Палагеей погодки. Гайке и стало завидно: приемыша хвалят, а ее родное, хоть и не хаят, да против Палагеи ни во что.
И задумала Гайка извести Палагею.
А тут как-то шли подруги от обедни, народ смотрит – разговоры. Гайке все слышно.
– Хороша, – говорят, – у Гайки Марсютка, а Палагее в подметки не годится.
А другие за ними:
– И красно одета, да против Палагеи и смотреть не на что.
Задело за сердце, и в тот же день положила Гайка порешить с Палагеей, не откладывая.
Был у них ночной сторож Гаврила, забитый нуждой человек, робкий, многосемейный – двенадцать ртов в сторожке голодных, да сам с Матреной, четырнадцать душ на круг. Призвала Гайка Гаврилу.
– Ты, – говорит, – Гаврила, что такое на уме имеешь? Ты чего против барина замышляешь? Все известно. Хочешь обокрасть нас? Ну, за это ответишь, голубчик.
Гаврила в ноги: ни сном, ни духом, знать ничего не знает, и куда ему замышлять?
– Оклеветали злые люди.
– Оклеветали, не оклеветали, а вся подноготная дознана и без наказания не оставим. Ответишь! И притом у тебя фамилия персидская.
А была в ту пору война с персами, и все тарские персы, страха ради и скрыти, переделывали свои фамилии из персидских на тарские. Гаврилы же фамилия Прокопов.
– Матушка, какая же такая персидская?
– Все равно, что персидская, изменник! А хочешь избавиться от наказания и по-старому служить нам, изволь, только за это ты должен убить Палагею. Знаешь?
– Знаем.
– Убить надо девчонку. Всякий день из гимназии заходит к няньке на могилу, там и покончишь.
Что делать бедняге? – Не согласишься – пропадешь, а согласишься – грех на душу. Лучше уж грех – грех замолить можно. А то куда ребятам-то без отца – двенадцать душ, с голода подохнут. Лучше согласиться.
Улучил Гаврила подходящее время, залег на берегу моря за нянькиной могилой, и когда явилась Палагея, присела на могилу тайные думы свои думать, выскочил Гаврила из-за своей засады да пикой на Палагею.
Она на колени:
– Не губи, – говорит, – Гаврила. Что тебе я сделала?
– А вот, сыму тебе голову с плеч, тогда и узнаешь! – а сам дрожмя дрожит.
Она тихим голосом:
– Ты, Гаврила, верно, обознался. Я – Палагея. Ни в чем я перед тобой не виновата.
– Знаю, – сказал Гаврила, – я и сам ни в чем не виновен. Оклеветали! Двенадцать ртов голодных, на круг четырнадцать. Ребят жалко! – а сам так смотрит, – и тебя мне жалко. Да ничего не могу поделать. Твоя мать Гайка приказала убить тебя. Не убью, мне крышка.
– Дай мне хоть с белым светом проститься! – заплакала Палагея няньке своей Егоровне, – не встанет старуха из могилы, не образумит Гаврилу, – няньке предсмертную жалобу на свою злую долю выплакивала.
И когда она так плакала, прощаясь с белым светом, случилось плыли по морю разбойники поживиться и видя Гаврилу с пикой над царевной, окликнули. Гаврила с перепугу пику на земь и драла. А разбойники к Палагее, ухватили да на корабль.
Очумелый прибежал Гаврила к Гайке.
– Готово: покончил!
И проверять нечего, конечно, покончил: такой был Гаврила очумелый, как от самой злой «ханжи».
И весь вечер до глубокой ночи, сидя под сторожкой, чумел Гаврила, сам себя допрашивал, сам же себе отвечая в растери.
– Ты кто?
– Я.
– А где ты живешь?
– Кто?
– Я.
– Да кто ты?
– Я.
Едва, едва уходился, конечно, не спроста, дело ясно.
И успокоилась Гайка. И все золото, и серебро палагеено отложила дочке своей Марсютке – вот будет невеста, всякому на зависть, хоть за царя, хоть за короля, и никто не посмеет хаить.
А разбойники приплыли на остров Родос и там, под видом месопотамских купцов, выгрузили с награбленными товарами и Палагею.
Торчать на пристани, мерзнуть под ветром не пришлось Палагее – живой товар ходкий – через блудничного откупщика Поддувалу в тот же самый день попала она к блудничной хозяйке, к знаменитой на всем острове Анне Дементьевне в дом.
Анна Дементьевна ни в каком политехническом институте не обучалась и никакой химии не проходила, а приготовляла «ханжу», что твою белоголовую: через отварной картофель пропускала она денатурат так ловко, ни запаху, ни привкусу. И на сладкую фиалку и розочку дом ее от гостей ломился, а притом еще и развлечения.
Очутившись у Анны Дементьевны, все поняла Палагея и горько заплакала: лучше бы ей тогда Гаврила с плеч голову снял.
Разбойники продали Палагею Поддувале за пятнадцать золотых. Под дувала уступил ее Анне Дементьевне за сто, а Анна Дементьевна метила заработать не больше, не меньше, как все двести.
Посадила она Палагею в блудилище среди самых первых блудниц, а сама кликнула по богатым и охотникам, что в ее доме объявилась новенькая красоты писанной.
Услышал Антагор, великий князь родосский, и как стемнело, шмыг тайком в блудилище по знакомой дорожке. Его-то Анна Дементьевна и поджидала: тут не двести, а и полтысячи взять можно, да, кроме того, подарок. Она сама ввела Палагею в особую комнату и оставила их вдвоем.
Как перед Гаврилой-сторожем у нянькиной могилы, стала Палагея перед Антагором, все ему рассказала и о своей матери царице Тахии, – как на море волной унесена, и о отце, царе тирском Аполлоне, – как в безвестности плавает по морю, кличет царицу безотклично, и о себе рассказала, – как безвинно убить замыслили и вот разбойники ее схватили, и попала она сюда.
Жалостливый был князь Антагор и хоть мало чему поверил, – за свою многолетнюю практику сколько он от всяких новеньких этих самых царских да разбойничьих повестей наслушался, рассказывали для пущего завлечения и цены ради, – все-таки пожалел Палагею.
– Чего же ты хочешь?
Тут-то обычно и начинался торг. Но Палагея об одном просила – ей ничего не надо, пусть будет жить она в лишениях и нищете…
– Ну, ладно, коли уж так, вот отдай хозяйке, это за тебя плата. Я сам еще поговорю, что-нибудь сделаем.
Отпустив Палагею, дал Анне Дементьевне сто золотых: он берет за себя Палагею, но чтобы не только что касаться к ней, а и видеть ее никто не смеет: «понимаете?»
Анна Дементьевна с княжеским кушем, да и палагеина плата оказалась целою тысячью, Анна Дементьевна была очень довольна. И с того вечера пошла о Палагее слава, как о хозяйской любимице, и все с самой хозяйки и до вышибалы Степана величали Палагею княгиней.
Аполлон плыл по морю безвестно.
Там где-то стоял его родной Тир, – вспоминали ли о нем, а может, и забыли? И где-то жила одиноко, дожидаясь его, дарица Тахия, а может, и не ждала?
От острова к острову, от города к городу, от пристани к пристани плыл Аполлон.
И вот почувствовал он, наступил срок – он может увидеть свою дочь Палагею, и пусть решит она: пропадать ему или вернуться в Тир?
С полным чувством, решившись повернуть свою судьбу, с сердцем, затаившимся перед часом свидания, робко, как привыкший к ударам, и уверенно, как выдержавший искус, верно направил Аполлон корабль к Тарсу.
Вечером на закате Аполлон достиг Тарса.
С палубы ему видно Марсово поле и белый камень, розовый при закате, работа Дайла, увековечивший его имя. Завтра, утром, когда зазвонят к поздней обедне, пойдет он через Марсово поле знакомой дорогой к красному дому, постучит в калитку. Сердце у него замирает – не дождаться ему утра.
А Черила и Гайка, прослышав от людей о тирском корабле, нарядились в черное, сделали кислые физиономии, да на корабль. Так и есть, не ошиблись, корабль Аполлона.
А вот и сам он: какой испуганный и оробевший.
– Жива ли моя дочь?
Еще больше окислились.
– Дочь твоя давно умерла.
Кто же решит его судьбу?
Бежал от смерти, не тронула. Но смерть по пятам идет – взяла царицу, взяла царевну. Тахию он сам отдал морю, дочь – чужим людям. Или все, что он делает, не так? И пусть бы сам он бросился тогда в море и умилостивил бурю, или нет, мертвую Тахию все равно не оставили бы на корабле, нет, он с мертвой поплыл бы живой на лодке. А куда же дочь-то? Оставил бы на корабле. Чужим людям? Или так, он плавал бы на корабле и с ним его дочь, сам бы ее и воспитывал. Зачем он поверил, разве можно было отдавать за золото чужим людям? Вот и уберегли: не свое. Но он знал их, хорошие люди. Может, и хорошие, да разве кто может уберечь от смерти, если смерть захочет? Нет, в чем-то он виновен и за то ему кара. Он должен все принять и все снести и тогда будет свободен.
Аполлон дал зарок плавать еще десять лет, не выходя с корабля на землю. И просил дружину свою, не искушать: что бы ни случилось, под страхом наказания, запретил выманивать из темной каюты на волю.
И поплыл черный корабль – плыл Аполлон, куда глаза глядят.
И много плутал его черный корабль.
Неверное море, то оно ласково – плыл бы и земли не надо, а то проклинаешь минуту, когда вверился его вероломной власти.
И опять, как когда-то, море вскипело и носился корабль как щепка.
В ночь прибило волной. Поутру смотрят, Родос.
В тот день на Родосе большой был праздник, и на пристани, как стая птиц, алели праздничные корабли, к ним и подплыл печальный корабль.
Аполлон велел дружине выйти на берег, закупить в городе угощения – пусть потешатся после гроз и испытаний, – а сам остался в своей темной каюте.
Слышны песни и музыка.
«Сойди же на берег! Посмотри, как хорошо на земле, какая трава, потрогай, вдохни!» – во все уши нашептывало в темной в душной каюте.
Аполлон твердо стоял на своем вольном столпе.
И музыка тише, а песни унывней.
После парадного обеда Антагор, князь родосский, вышел к народу. Потянуло на волю и провожаемый кликами, шел по улицам к пристани, – за веселость и добрую душу Антагора любили.
– Чей это печальный корабль и почему на нем траур?
Но никто ничего не мог ответить: должно быть, ночной бурей прибило к берегу корабль.
Антагор захотел сам разузнать.
Дружина Аполлона пировала на берегу.
– Чей это корабль и почему так печален?
– Наш князь в большой печали, потому и корабль печален.
– Сегодня мои именины, подите, попросите вашего князя ко мне. Я даю большой пир, будем веселы все!
Но никого не нашлось, кто бы осмелился нарушить завет.
– Под страхом наказания наш князь запретил вызывать его из каюты. Мы поклялись.
– Дело ваше, – сказал Антагор, – вы клялись, я же свободен от клятвы! – я пошел на корабль.
И увидев Аполлона, понял, как темная печаль легла на его душу. И жалко ему стало Аполлона.
– Я князь родосский Антагор. Сегодня мои именины. Сделай милость, не откажи, пойдем со мной. Вижу печаль твою и хочу тебя развлечь.
Аполлон покачал головой: развлечь! – если бы это было возможно.
– А ты скажи, что тебя печалит?
– Все равно не поможешь, а рассказывать, только растравлять.
И вернулся Антагор один с коробля во дворец. Там гости, музыка. Веселы все. А его не веселит: не может забыть. Жалостливый был Антагор, доброй души и совестливый.
С того вечера, как откупил он на месяц Палагею, он все чаще и чаще бывал у Анны Дементьевны. И вскоре за особую плату Анна Дементьевна отпускала к нему Палагею. Без Палагеи он жить не мог. И теперь вспомнил и послал за ней.
Палагея жила у Анны Дементьевны княгиней: Антагора боялись, а главное золото, золото оберегало ее от прикосновения, но и от любопытных глаз. И чем больше привязывался к ней Антагор, тем больше сама она радовалась его посещениям.
На зов Антагора Палагея, не замедля, явилась.
Антагор рассказал ей о печальном корабле и о таинственном хозяине корабля.
– Я не успокоюсь, пока не узнаю и не рассею его темных дум. Ты одна это можешь. Пойди к нему. Вернешься не одна, все отдам, освобожу тебя.
Да она готова все исполнить, только будет ли толк?
Дружина пропустила Палагею на корабль.
Тихо вошла Палагея в каюту.
– Чего тебе надо? – удивился Аполлон.
А и вправду, такой печали она никогда не видала.
– Хочу, чтобы твоя печаль отошла от тебя. Если ты мудрый, укрепи свое сердце. От уныния гибель.
– Мудрый? – усмехнулся Аполлон, – поговорил бы с тобой, да молода еще, – и отвернувшись, вынул кошелек с золотом, – вот, возьми себе и прощай.
– Я не за этим пришла.
Аполлон поднял глаза.
И они смотрели друг на друга.
– Чего тебе надо? – забеспокоился Аполлон: что-то знакомое показалось ему в ее лице.
– Да, я молода еще… ты думаешь, горя не видала?
– Откуда ты?
Палагея закрыла лицо: ей трудно было выговорить, – и дрожала вся.
– Что с тобой? – поднялся Аполлон, – тебя обидели?
Путаясь, рассказала Палагея, как уже третий месяц живет она в доме и как князь Антагор обещал освободить ее.
– Если не одна вернусь.
Аполлон вынул еще золота, много золота.
– Все тебе! Это и без меня освободит тебя.
И оба молчали.
Там на берегу музыка – вечерние пляски.
«Иди, иди же на землю, посмотри, как хорошо, какая трава! Для чего тебе мучиться, зачем горевать? Все неверно. Одна верна – мечта. Иди, иди же на волю, на землю!»
И в тосках его сердце билось.
«Золото! – так вот что вызывает ее горькие слова и другого нет для нее у людей».
Палагея упала на колени.
– Злая судьба моя, за что так крепко держишь меня, – причитала она от оскорбленного неповинного сердца, – ты мать моя, зачем родила меня на белый свет? Зачем не взяла в море с собой? Царь Аполлон, где плаваешь, где тоскуешь? И нет такого голоса, кто бы подал родную весть тебе? Твоя дочь покинута! Твоя дочь в злой доле! И нет ей защиты. Злая судьба моя, не могу я больше, и почему сразу не поразишь меня?
Аполлон в ужасе схватился за голову, и глаз его, как тогда перед царем Антиохом, как разгадал он загадку, глаза его – закачены.
Там музыка, пляска и крики.
Или это ему снится? Или он помешался?
Палагея стояла перед ним на коленях.
– Я – тирский царь Аполлон!
К удивлению дружины, Аполлон, вопреки зароку, вышел из каюты. Дружине объявил он первой о своей нечаемой находке – о дочери царевне.
Восторженные клики, перебивающие музыку, услышал Антагор и поспешил на пристань. И когда увидел Палагею не одну, счастье его было безмерно.
В тот же вечер Антагор обручился с Палагеей.
И был пир на весь мир.
Веселье омрачилось было одним событием, но, в конце концов, все разрешилось к общему удовольствию.
Поддувало, блудничный поставщик Анны Дементьевны, разузнав о Палагее, кто она такая, со страху, на глазах у всех, бросился в море. Схватились да ему спасательный круг в воду. Поддувало уцепился за круг и выплыл. Но ни за что не хотел выходить на берег, а плавал, как очумелый. Покричали, покричали, видят, ничем дурака не взять, да с силком его из воды, да с кругом вместе потащили к Антагору.
– Что велишь с ним делать? – спросил Антагор царевну. Посмотрела Палагея: жалкий, весь-то до ниточки измокший, какой-то слипшийся весь, жалко смотреть.
– Пусть идет себе!
А Поддувало от радости не знает, что и делать. Поддувало оказался хорошим фокусником и потехи ради, чтобы чем-нибудь угодить царевне, пустился на всякие фокусы и так зазвенел руками и ногами, что со смеху животы надорвали.
Свадьбу решено было играть в Тире: с Аполлоном и Палагеей поедет в Тир и Антагор. Всех счастливей в этот памятный день был Антагор, жених Палагеи.
И на следующий же день на изукрашенном корабле полным ходом поплыли –
Путь в Тир через Таре.
Благополучно достигнув Тарса, Аполлон с Палагеей, не извещая, прямо пошли в дом Черилы и Гайки.
Не ждал ни Черила, ни Гайка. Мечта их давно осуществилась: с палагеиным золотом пристроили они дочку, выдали свою Марсютку за богатого тарского вельможу и жили спокойно, благодаря Бога. Нет, и думать не думали они о таких гостях.
И когда увидели на пороге дома – Аполлон и Палагея, затряслись, обезъязычив.
– Мало вас казнить, мерзавцев! – кричал Аполлон.
А они стояли оба, старик да старуха, безъязычные, трясли головой.
– Да я бы вам, окаянным, ну, скажу только, засыпал бы вашу Марсютку золотом. Мерзавцы.
Тут вошел Гаврила сторож и в ноги:
– Прости, царевна, согрешил. Не погуби.
– Что с ними делать? – показал Аполлон на старика и старуху-
А на них смотреть жалко.
– Прости им!
И не тронул Аполлон стариков, а Гавриле дал шапку золота да корзину с гостинцами ребятишкам.
Как очумелый, бежал по берету Гаврила за кораблем.
– Кто ты?
– Кто?
– Я.
– Куда бежишь?
– Кто?
– Я.
И когда скрылся корабль, грохнулся Гаврила о песок и лежал очумелый, пока морской ветер не охладил его.
Оттого ли что стояло ненастье, или от душевных волнений, перехватило у Аполлона горло, и весь он расхворался. Решено было остановиться в первом попутном городе.
И судьба привела в Ефес.
– Кто у вас самый первый доктор?
– Есть у нас сириец Агафон, самый первый, только его никак не дозовешься.
– Захворал тирский царь Аполлон.
– А! Это дело другое. К царям да вельможам кто не поедет!
Послали за доктором. И вправду не успел посланный на корабль вернуться, явился доктор.
Болезнь оказалась пустяковая, ничего опасного. Но будь и самой опасной, забыл бы Аполлон и самую лютую боль: от сирийца Агафона узнал Аполлон о царице Тахии.
Позвал Аполлон Палагею:
– Твоя мать нашлась, а вот кто ее спас!
И снова все рассказал Агафон о царице Тахии, помянул и учителя своего Ефиопа и только в одном не признался, что хотел жениться на царице.
Решено было сейчас же идти к Тахии.
– Вон на том холме часовня Скорбящей! – показал доктор и предложил подвезти.
Но они отказались.
– Я понесу ей серебряный венок, а ты зеленую ветку!
Палагея не могла слова сказать от радости: сейчас, вот сейчас, наконец-то, она увидит свою мать!
С большими дарами отпустил Аполлон доктора, а Палагея за мать поцеловала его, как звезды, сирийские глаза.
И они пошли: Аполлон за серебряным венком, Палагея за зеленой веткой.
Тахия сидела у часовни, бесчастная, переговаривала тихо с тихими птицами о счастье.
– Что такое, милые други, счастье на земле в сем горьком свете?
Птицы ей отвечали:
– Солнышко светит и светится море. Корму у нас, слава Богу, и все наши птицы сыты. Вот наше счастье. Только никогда так не скажешь: всегда с тобою тревога – вон облачко, гроза будет, вон летит коршун, в скрыти ли дети? И лишь потом, как начнешь вспоминать, тут и помянешь, тут и скажешь: какое это было счастливое время, какое у нас было счастье! Счастье всегда потом.
– То же и это, ведь счастье, други, когда начинаешь думать, как это станет, наконец, то, чего так хочешь.
– Верно. Верно! Счастье и потом, счастье и затем, счастье мечта и память. А сию минуту – тревога.
– А вы знаете, в чем мое счастье?
– Мы не знаем, – признались птицы: это наш брат и не знает, а скажет, а что пичужки, что зайцы, зверье, они никогда.
– Если бы настал такой день, такой час, такая минута и пришел бы сюда тирский царь Аполлон.
Птицы закричали: не то между собой, не то так, слов они не знали, какие сказать, про царя Аполлона они ничего не слыхали, а так ничего не ответить тоже нехорошо, вот и чирикали, словно жалели.
– А я часто думаю: не дождаться мне.
– Дождешься! – сказала какая-то птичка: она только, только что с моря, села у часовни.
– Вот мое счастье!
Тахия подняла глаза и остановилась, – не шелохнется.
– Дождешься, идут.
По зеленой тропке подымался Аполлон с серебряным венком, а с ним Палагея. И не узнала, не почуяла Тахия, что не жена, а дочь ее идет об руку с Аполлоном.
«Так вот оно как, а я-то ждала!»
И кольнуло ей в сердце – дышать нечем.
– Други, птицы, – вскочила Тахия и просит, как дети: пустите меня!
И пробудилась.
Две белые птицы и она, как птица, летит над землею.
«Неразумная ты, посмотри, это дочь твоя!»
И увидела Тахия: там на коленях перед ней, перед ее маленьким телом, Аполлон и та.
– Это моя дочь?
– Палагея.
И запечалилась Тахия, затужила и увидела Таре, красный дом Черилы и Гайки, Палагею гимназисткой, Егоровну няньку и могилу нянькину, и как стоит Палагея на коленях, а над ней с пикой Гаврила сторож, морских разбойников, Под дувалу.
Она летит, а столько видит и то, что было, и то, что есть, так ясно, близко, будто совсем рядом над ее маленьким телом Аполлон и Палагея. И так ей хочется обнять свою дочь– она ни разу в жизни не прикоснулась к ней. Подошел доктор. Это Агафон сириец, он спас ее когда-то. Нет, тут и он бессилен. И его щитовидный опыт непобедимое не одолеет.
И заплакала Палагея, и Агафон сириец заплакал.
А она все летит и с ней две белые птицы. Тоска подкатывает к сердцу и так бы плакать ей, как заплакала дочь, а слез нет – жжет.
И увидела она Антиохию Великую – она раньше никогда не видала великий город Антиоха, – и среди города башню, а в башне, как звезда из ночи, светит царевна Ликраса.
«Какая несчастная!»
И увидела Аполлона, он стоял в звездном свете печальный.
И от тоски ее всю скрутило, дух зашел, и в то же мгновенье, как молния, пронзило ее, и вновь, как пробужденная, точно выскочила она из тугущих тисков и было легко ей. Спутников своих она не узнала, это были другие. И с ними легкая она летела, благословляя землю, мир и судьбу.
На холмике у часовни Скорбящей похоронили царицу Тахию: ее сердце, обнадеженное, вдруг испуганное, не вынесло.
Аполлон раздал много золота на помин души ее и поплыл из Ефеса в Кипр.
Жив был старый царь Голифор и царица крикунья.
Поплакали, погоревали старики о дочери, а утешались внучкой. Вот не чаяли, не гадали! Отдал царь Голифор Аполлону свою кипрскую землю, только обязательно, чтобы внучка осталась при них.
Аполлон обещал.
– Да ты забудешь! – пристали старики.
– Ну, вот еще, сказал, не забуду, и не забуду.
Конечно, старикам никакого и царства не надо, была бы с ними внучка.
Был дан пир. Большое веселье. Развеселился и Аполлон. И вдруг вспомнил о рыбаке – все представилось ему: его первое утро на Кипре и рыбак Лукич.
«Я тебя от смерти спас, ты мне теперь раб!» И как тогда в первый же день повезло ему и, прощаясь с Лукичом, он обещался не забыть. «А и забудешь, я привык!» вспомнились и слова Лукича, привыкшего к немилостивой судьбе и нашей изменчивости. И как Лукич оказался прав: ведь забыл. И всего-то раз вспомнил, да и то в такую минуту – пришла весть о свободе, до того ли было, сейчас же и забыл.
Аполлон послал разыскать рыбака.
И нашли, явился старик.
– Лукич!
– Лукич давно помер. Я Никон Лопух.
И рассказал Никон Лопух, как часто поминал Лукич о тирском царе, как царь ему в рабы достался, много чудесного.
– А мы мало чему веры давали, думали себе, сказкой тешится. А оно, стало быть, так все и оказалось.
– Лукич был прав.
Наградил за Лукича Аполлон Лопуха, простился со стариками, еще и еще раз пообещал отдать им дочь, да на корабль в путь-дорогу, в Тир.
Еще с Кипра был послан вестник в Тир. И на пристани встретил Аполлона Елавк со старейшинами. И при ликовании всего народа передал Елавк Аполлону власть над Тиром.
Живо сыграли свадьбу. И на пиру всех счастливей был князь Антагор, зять Аполлона. И проводил Аполлон зятя и дочь на Кипр царствовать у стариков на Кипрской земле.
И опять остался один тирский царь Аполлон.
Услышали в Антиохии Великой о возвращении Аполлона, и долго терпевший народ восстал против царя Епиха, лисавого Луки Малоубийского, и прогнал его с его обезьяньей царицей Хлывной вон из Антиохии. Заперли город и снарядили послов в Тир: быть сирийским царем в Антиохии Великой тирскому царю Аполлону.
Старейшины уговорили Аполлона.
И выступил Аполлон с большим войском в Антиохию. Народ отворил перед ним городские ворота и с великой честью передал царство.
Аполлон вошел в башню, где томилась царевна Ликраса.
Звездой из башенной тьмы сияла Ликраса.
– Здравствуй, царевна!
Царевна с отчаянием посмотрела: она давно ко всему готова.
– Или не узнаешь? Я тирский царь Аполлон.
С горечью ответила царевна:
– Делай скорей, что задумал, я молила о смерти.
– Не смерть, а жизнь тебе дам.
Аполлон протянул к ней руки.
А царевна, как мертвая, – какая ей жизнь!
– Ты оттрудила свой грех, а меня дочь. Будем жить вместе, царевна.
Царевна смотрела молебно: это правда, она оттрудила? И стоял Аполлон в звездном свете печальный.
В Тир Аполлон не вернулся. Он женился на царевне Ликрасе и остался с ней в Антиохии Великой. А Тир передал своему другу Елавку за его верность.
И благословил народ мудрого царя Аполлона. И было то время счастливой порой и расцветом Великой Антиохии.
3. Царь Аггей*
В Фелуане царствовал царь именем Аггей, единый подсолнечный, прегордый царь.
От моря и до моря, от рек и до конца вселенной простиралось его великое царство и много народа всякого – и молодых, и стариков, жен и детей жили под его волей.
Стоял царь за обедней и слышал, дьякон читает:
«Богатые обнищают, а нищие обогатятся».
В первый раз царь услышал и поражен:
«Богатые обнищают, а нищие обогатятся!»
– Ложь! – крикнул царь – я царь – я обнищаю? – и в гневе поднялся к аналою и вырвал из евангелия лист с неправыми словами.
Большое было смятение в церкви, но никто не посмел поднять голоса – царю как перечить?
Царь Аггей в тот день особенно был в духе – на душе ему весело и он все повторял, смеясь:
– Я, царь Аггей, – обнищаю!
И окружавшие его прихвостни, подхалимя, поддакивали. А те, кто знал неправду и хотел бы сказать, да как царю скажешь? – страшна немилость.
По обеде затеяли охоту.
И было царю отрадно в поле. Сердце его насыщалось гордостью:
– Я, царь Аггей, – смеялся царь, – обнищаю!
Необыкновенной красоты бежал олень полем. И все помчались за оленем. А олень, как на крыльях, – никак не догонишь.
– Стойте, – крикнул царь, – я один справлюсь!
И поскакал за оленем. Вот-вот догонит. На пути речка – олень в воду. Царь с коня, привязал коня, скинул платье и сам в воду, да вплавь – за оленем. Вот-вот догонит.
А когда плыл царь за оленем, ангел принял образ царя Аггея и в одежде его царской на его царском коне вернулся к свите.
– Олень пропал! Поедемте домой.
И весело промчались охотники лесом.
Аггей переплыл реку – оленя нет: пропал олень. Постоял Аггей на берегу, послушал.
– Нет, пропал олень. Вот досада!
И плывет назад.
А как выплыл, хвать, – ни одежды, ни коня. Вот беда-то!
Стал кликать, – не отзываются. Что за напасть! – нет никого. Вот горе-то!
А уж ночь. Хоть в лесу ночуй. Кое-как стал пробираться. Иззяб весь. А уж как солнышка-то ждал!
Со светом выбрался Аггей из леса.
Слава Богу, пастухи!
– Пастухи, вы не видали моего коня и одежды?
– А ты кто такой? – недоверчиво глядели пастухи: еще бы, из лесу голыш!
– Аз есмь царь ваш Аггей.
– Давеча царь со свитой с охоты проехал, – сказал старый пастух.
– Я царь Аггей! – нетерпеливо воскликнул Аггей.
Пастухи повскакали.
– Негодяй! – да кнутом его.
Пустился от них Аггей, – в первый раз зарыдал от обиды. Едва дух переводит. Пастухи вернулись к стаду. А он избитый поплелся по дороге.
Едут купцы:
– Ты чего нагишом?
А Аггей сказать о себе боится: опять поколотят.
– Разбойники! Ограбили! – и голосу своего не узнал Аггей: сколько унижения и жалобы!
Сжалились купцы, – а и вправду, вышел грех, не врет! – кинули с возу тряпья. А уж как рад-то был и грязному тряпью, – ой, нехорошо у нас в жестоком мире! – в первый раз так обрадовался, и не знает, как и благодарить купцов.
Голодранцем день шел Аггей, еле жив.
Поздним вечером вошел он в свой Фелуан.
Там постучит – не пускают, тут попросится – гонят. Боятся: пусти такого, еще стащит. И одна нашлась добрая душа, старушонка какая-то: если и вор, украсть-то у нее нечего, а видно несчастный! – приняла его, накормила.
Никогда так Аггей не ел вкусно – пустые щи показались ему объяденьем. Присел он к печке, обогрелся, – ой, нехорошо у нас в жестоком мире! – отдышался, все молчком, боится слова сказать, а тут отошел.
– А кто у вас, бабушка, царь? – робко спросил.
– Вот чудак! Или ты не нашей земли! Царь у нас Аггей.
– А давно царствует царь Аггей?
– Тридцать годов.
Ничего не понимает Аггей: ведь он же царь Аггей, он царствовал тридцать лет. И вот сидит оборванный в конуре у старухи. И никто не признает его за царя, и сам ничем не может доказать, что он царь. Кто-то ловко подстроил, назвался его именем, и все его ближние поверили. Написать царице письмо, помянуть то их тайное, что известно только ей и ему, – вот последняя и единственная надежда! – по письму царица поймет и обман рассеется.
Аггей написал царице письмо. Переночевал и другую ночь у старухи. Ну, до царицы-то письмо не дошло. Нагрянули к старухе полунощные гости и, как пастухи, жестоко избили Аггея – выскочил, забыл поблагодарить старуху.
Бежал ночь без оглядки. А вышел на дорогу – кругом один, нет никого.
«Я, царь Аггей, – обнищаю!»
Вспомнил все и горько заплакал.
Был он царем, был богатый – теперь последний человек. Никогда не думал о таком, и представить себе не мог и вот знает: что такое последний человек!
Ангел, приняв образ царя Аггея, не смутил ни ближних царя, ни царицу: он был, как есть, царь Аггей, не отличишь. Только одно забеспокоило царицу: уединенность царя.
– Есть у меня на душе большая дума, я один ее передумаю и тогда будем жить по-старому! – сказал царь-ангел царице.
Успокоил царицу.
И никто не знал, что за царь правит царством и где скитается по миру царь их Аггей.
А ему надо же как-нибудь жизнь-то свою прожить. Походил он по жестоким дорогам голодом-холодом последним человеком, зашел на деревню и нанялся батраком у крестьянина лето работать. А крестьянское дело тяжелое, – непривычному не справиться. Побился, побился, – плохо. Видит хозяин, плохой работник, и отказал.
И опять очутился Аггей на проезжей дороге, кругом один. И уж не знает, за что и браться. И идет так дорогой, куда глаза глядят.
Встречу странники.
– Други, нет мне места на земле!
– А пойдем с нами!
И он пошел за ними.
Вечером вошли они в Фелуан. Остановились на ночлег и велели Аггею топить и подавать воду. До глубокой ночи Аггей ухаживал за ними. А когда все заснули, стал на молитву и в первый раз молитва его была ясна.
Вот он узнал, что такое жизнь на земле в жестоком мире, но и его, последнего человека, Бог не оставил, и ему, последнему человеку, нашлось на земле место, он и будет всю свою жизнь до последней минуты с убогими, странными и несчастными, помогать им будет. И благодарит он Бога за судьбу свою. И ничего ему теперь не страшно – не один он в жестоком мире.
И когда так молился Аггей в тесноте около нар, там, в царском дворце, вышел Ангел в образе царя Аггея из своего затвора к царице, и светел был его лик.
– Я думу передумал мою. Будет завтра пир у нас.
И велел кликать наутро со всех концов странных и убогих на царев пир.
И набралось нищеты полон царский двор. Пришли и те странники, которым служил Аггей. И Аггей пришел с ними на царский двор.
И поил, и кормил их царь.
А как кончился пир и стали прощаться, всех отпустил царь и одного велел задержать – мехоношу.
И остался Аггей и с ним Ангел в образе царя Аггея.
– Я знаю тебя, – сказал Ангел.
Аггей смотрел на Ангела и было чудно ему видеть так близко свой царский образ.
– Ты царь Аггей, – сказал Ангел, – вот корона тебе и твоя царская одежда, царствуй! – и вдруг переменился.
И понял Аггей, что это – Ангел Господен.
Нет, ему не надо царской короны, ни царства: он до смерти будет в жестоком мире среди беды и горя, стражда и алча со всем миром.
И слыша голос человеческого сердца, осенил его Ангел и с царской короной поднялся над землей.
И пошел Аггей из дворца на волю к своим странным братьям.
И когда проходил он по темным улицам к заставе, разбойники, зарясь на его мешок, убили его. Искали золота – и ничего не нашли. А душа его ясна, как золото, пройдя жестокий мир, поднялась над землей высоко.
4. Авраам*
Когда настал срок жизни Авраама, сказал Господь архистратигу сил небесных, вятшему от ангел, Михаилу:
«Иди к Аврааму, другу моему, скажи Аврааму: отойти он должен от мира сего, да распорядится о доме своем прежде конца».
И стал архистратиг на пути к дому Авраама.
И нашел архистратиг Авраама: сидит на поле. А был Авраам в больших годах. И поклонился архистратиг Аврааму.
И не знал Авраам, кто это.
– Откуда ты?
– Путник я.
– Путник, присядь со мной, – сказал Авраам, – я велю привести коня и мы поедем домой. Уж вечер, отдохнешь, а назавтра в путь.
– А как имя твое? – спросил Михаил.
– Звали меня Аврам, но Господь переменил имя мое, и зовусь я не Аврам, а Авраам.
Авраам позвал отрока привести коня ехать домой.
– Не надо, – сказал Михаил, – мы и так дойдем. И они пошли, архистратиг и Авраам.
И когда проходили они мимо дуба – многоветвистый дуб стоял при дороге – от ветвей слышен был глас: «Возвести, к кому послан!» Слышал архистратиг, слышал и Авраам. И затаил Авраам в сердце таемное слово.
И когда пришли они в дом, призвал Авраам рабов своих.
– Идите в стадо, выберите лучшего барашка и приготовьте нам вкусных кушаний на ужин.
И пошли рабы исполнять волю господина своего.
Сказал Авраам сыну Исааку:
– Налей воды и принеси умывальницу, омоем ноги гостю. Чую, в последний раз.
Слыша слова отца, загрустил Исаак, пошел, принес воды в умывальницу.
– Что это, – заплакал Исаак, – сказал ты: «в последний раз омою ноги гостю!»
И Авраам заплакал.
И архистратиг, видя плачущих Авраама и Исаака, заплакал с ними. И слезы архистратига падали, как камень.
Вошла Сарра, жена Авраама.
– Что такое? О чем?
– Ничего, Сарра, – сказал Авраам, – будем пить и есть с нашим гостем.
Когда солнце погрузилось в море и взошла луна, и звезды, пламенные птицы, разлетелись по небу, оставил архистратиг Авраама, звездой поднялся на небеса: с заходом солнца приходят все чины ангельские на поклонение к Богу, Михаил же среди них первый.
«Послал Ты меня, Господи, к Аврааму возвестить исход его телесный, не мог я исполнить, друг он Твой и праведен, странных приемлет. Господи, пошли ему смертную память да сам уразумеет о своем часе, а не от меня слышит горестное слово».
И сказал Господь Михаилу:
«Иди, будь в доме Авраама. Увидишь его за трапезой. Ешь и пей с ним. Я вложу память смертную в сон Исааку – глубоко на сердце».
Архистратиг вернулся к Аврааму и нашел великое пиршество.
И ел архистратиг и пил с Авраамом.
И когда окончилась вечеря, велел Авраам Исааку приготовить постель гостю. И возжег светильник и сам повел гостя.
И в доме Авраама все затихло, тихие дороги протянулись от дверей во все концы – путь сна.
И когда после полночи, потрясшей вселенную великим священным ужасом, наступил час покоя всего живущего, встрепенулся Исаак от сна и с криком бросился к Аврааму:
– Отопри, отец! Ты еще жив? Не отняли тебя?
Авраам отпер дверь.
И Исаак с плачем припал к отцу.
Заплакал и Авраам.
И архистратиг, видя плачущих Авраама и Исаака, заплакал с ними. И падали слезы его, как огонь.
Вошла Сарра:
– Дурные вести? Лот помер?
– Нет, Сарра, я не принес дурные вести, – сказал архистратиг, – Лот жив.
И поняла Сарра: не похожа речь гостя.
И сказала Сарра Аврааму:
– Перестань плакать! Или не разумеешь о госте? Зачем слезы! Или не видишь, какой свет светит в нашем доме?
– Откуда ты знаешь о этом человеке?
– Он один от тех трех, – отвечала Сарра, – помнишь, отдыхали у нас под дубом, ты им заклал тельца.
– Правда. И я, омывая ноги гостю, подумал: «эти ноги я омывал тогда под дубом!»
И Авраам и Сарра смотрели на своего странного гостя.
И сказал Авраам:
– Кто ты?
И архистратиг вдруг переменился.
И было видение тела его, как сапфир, а взор лица его, как хризолит, а волосы на голове его, как снег и как облак, и одеяние риз его, как багор, и жезл золот в руке его:
– Я сын света, архистратиг сил небесных, Михаил.
Авраам смотрел на небесного гостя и дивился свету.
– Зачем ты пришел к нам?
– Пусть тебе скажет это сын твой.
И сказал Исаак:
– О, что мне приснилось! Я видел: столп посреди двора – солнце и месяц сияли на голове моей. И вот велик муж сошел с небес, светя, как сам свет, взял солнце с головы моей, а лучи оставил мне. «Господи, не отнимай от меня света моего!» – заплакал я. И сказал мне Господь: «Не плачь. Я взял свет дому твоему: он пойдет от труда на покой, от низа вверх, от тесноты на простор, – к свету от горькой тьмы». – «Господи, бери и лучи с ним!» И сказал мне Господь: «Я возьму лучи, когда скончает семь тысяч лет – а тогда воскреснет всякая плоть!»
– Воистину, – стал архистратиг, – солнце – отец твой: на небеса возьмется дух его, а тело останется на земле. Авраам, распорядись о своем доме: час грядет!
И сказал Авраам Михаилу:
– Если исход мой близок, я хотел бы еще в этой жизни прежде смерти взойти на небеса и видеть все дела, какие сотворил Господь на небеси и на земли.
Отвечал Михаил:
– Сам не могу я исполнить твоего желания. Я скажу Владыке, Богу всемогущему, и да будет воля Его.
И взошел архистратиг на небеса.
И повелел Господь архистратигу:
«Вознеси Авраама и все покажи ему, и чего ни попросит, исполни: друг он мне».
Силою духа поднял архистратиг облако и на облаке понес Авраама за твердь на Окиан-реку.
И увидел Авраам двое врат: малые и великие; а между вратами на престоле муж в сонме ангелов: то плачет, то смеется.
– Кто это велик муж на престоле, ангелы окрест его, и плачет и смеется, и плач его в семькрат сильнее смеха?
И сказал Михаил:
– Ты видишь тесные врата и другие врата широкие: тесные врата ведут в жизнь вечную, а широкие – в пагубу; муж же на престоле, Адам, первый человек. Богом ему назначено созерцать души, исходящие из телес. Когда видишь его – смеется, разумей, видит он души, ведомые в рай; а когда видишь– плачет, разумей, видит он души, ведомые в пагубу; а что плач его заглушает смех, разумей, в семькрат больше душ идет в пагубу.
– И не может никто широкими вратами пройти в рай?
– Никто.
И воскликнул Авраам:
– Горе мне! Не пройти мне через тесные врата: телом велик я, а в такие– разве дети пройдут!
– Не тужи, ты и все подобные тебе, вы войдете в них, как дети.
Смотрел Авраам и дивился.
И вот показалось: ангел Господен провожал семьдесят тысяч душ и одну душу нес на руках и вогнал ангел семьдесят тысяч душ в широкие врата.
– Неужто все в пагубу? – спросил Авраам.
– Пойди и испытай, – сказал Михаил, – если найдешь достойную, выведи.
И повел архистратиг Авраама к широким вратам – душам погибельным.
Пытал Авраам о делах их – и ни одной не нашел достойной.
– А та душа, что держал на руках ангел Господен?
– Обоюдная, – сказал архистратиг, – грех ее был равен ее добродетели, и нет ей места ни в раю, ни в пагубе: останется стоять между врат до последнего суда.
– Ангел Господен, провожавший семьдесят тысяч душ, он же и душу вынимает из тела? – спросил Авраам.
– Нет, то ангел смерти; ангел смерти ведет душу на судное место.
И повел архистратиг Авраама к месту, где творился суд над душами человеческими.
И слышно было, как чья-то душа вопила:
– Помилуй, помилуй меня.
Сказал судия:
– Как мне тебя помиловать? Разве ты свою грешную сестру миловала?
– Я не при чем, – брыкалась жестокая, – меня оклеветали.
Сказал судия:
– Принесите записи.
И херувим принес две книги.
А был там муж велик, имея на голове три венца – венец на венце; держал он в руке златую трость, а призвали его свидетельствовать.
Сказал судия:
– Обличи грехи этой жестокой души.
И разгнув книги и поискав дела обличенной, отвечал свидетельствующий:
– О, жестокая, говоришь, оклеветали тебя! Не ты ли во лжи и лести прожила свою жизнь? Где милости, тобой сотворенные? Кого ты утешила? С кем радовалась, с кем печалилась? Никого не пожалела – ни единого из несчастных в сем горьком мире.
И грех за грехом обличал он, какие совершала душа и в какой час.
– Горе, горе мне! – вопияла обличенная, – вижу, ничего не забывается.
А два гневных демона взяли душу и хвостя и копыся, мучили.
– Кто судия и кто свидетельствует?
– Судия Авель, а свидетельствует Энох, учитель небесный и книгочий праведный: его поставил Господь записывать беззакония и правду каждого.
– А может ли Энох из жалости выгородить душу?
– Никак. Не от себя Энох свидетельствует – Господь указывает. Взмолился Энох к Богу: «Не могу душам свидетельствовать, да никому не буду в тягость!» И сказал Господь: «Повелеваю тебе, пиши грехи в книги и обличится душа делами своими, и всякий получает по делам своим».
И облак понес Авраама с места судного на твердь.
Посмотрел Авраам на землю – и как ясно ему все скрытое там от живых человеческих глаз! И какая ложь, и какое предательство, и какой обман, какая душевная низость, и нищета духа и бессовестье, – все увидел он по всем земным концам.
Он видит: клянется человек человеку, чтобы клятвою обольстить сердце, зло надругаться над уверенным сердцем.
– Да снидет огнь и изожжет его! – воскликнул Авраам.
И сошел огонь и сжег обманщика.
И видит Авраам: хочет человек выгородить свою подлость и валит вину на невиновного.
– Да разверзнется земля и поглотит его! – воскликнул Авраам.
И потряслась земля и провалила клеветника.
И видит Авраам человека, вышедшего на торжище обольщать словом простые доверчивые души.
– Зверь пустынный, приди растерзай его! – воскликнул Авраам.
И прибежал из пустыни зверь и боднув растерзал обольстителя.
И другие беззакония – бесчисленные: бессовестность, недумание, черствость и скаредность, подлость человеческую Авраам нещадно карал.
И видя Господь, что и малое видя, похубил Авраам в гневе не мало из живущего на земле в сем горестном веке, воззвал к архистратигу:
«Верни Авраама на землю: погубит он живую тварь. Не он создал, не ему и карать. Аз – долготерпелив, щажу создание мое и воздаю всякому по его судьбе».
И по слову Господню вернул архистратиг Авраама на трудную землю.
И когда наступил последний час и подходила последняя минута жизни Авраама, сказал Господь архистратигу:
«Укрась нарядно смерть, пошли ее прекрасной к другу моему, да не устрашит его, а будет нежна, как мать!»
И исполнил архистратиг повеленное: цветом моря и вечерней зари нарядил он беспощадную разлучницу, вдохнул в ее гробовую грудь свежесть росных полей, пролил липовый мед в ее гиблый яд.
И она, горестная, в венке из полевых цветов, стала перед другом Божиим, нежна, как мать.
Авраам поднялся в тревоге.
– Кто ты?
И смутился дух в нем.
– Я не для всех такая, – сказала смерть.
И смутился дух в нем.
– Откуда венок у тебя? (– поля мои родимые!).
– Нет никого изгнилее меня! – шептала смерть.
И все ближе подходила.
Все ближе подходила последняя минута.
– Открой же, кто ты?
Смерть:
«Аз есмь гроб, аз есмь плач, аз есмь пагуба».
– Имя твое?
Авраам опустился на землю. Последние силы покидали его.
– А перед другими ты какая? – спросил Авраам: он с болью раскрыл глаза и смотрел в лицо смерти.
– Му-у-у-ча-ю! – щерясь прогнусила смерть. И полевой венок упал к ее ногам.
Авраам простер руки –
И как пустынный вихрь, она столбом закрутилась над ним.
– Дела человека сплетают венец мне – в том венце я и являюсь.
Цвет моря и вечерняя заря развеялись с ее лица.
И зашипела змеевая голова:
– Я, как змея, я жалю, душу, пока не за-аму-ча-аю!
И ножи сверкнули из глаз и из ушей ее:
– Я режу, терзаю, пока не за-аму-ча-аю!
И пламя выпыхнуло из оскаленного рта, и языками, как венец, оплело пустую кость.
– Я палю, жгу, пока не за-аму-ча-аю!
Авраам на миг открыл глаза: венок из полевых цветов (– поля мои родные!) по-прежнему лежал на голове разлучницы.
– … Из всей твари, созданной Богом, я не нашла подобного тебе ни в ангелах, ни в началах, ни во властях, ни в престолах. И во всех живущих на земле и в водах нет подобного тебе. А когда ты появился на свет, воссияла на Востоке звезда и поглотила четыре звезды на четырех небесных концах и волхвы сказали царю, родился человек и этот человек будет отцом народов. И царь давал за тебя отцу твоему Фарре золота и серебра – полон дом насыплешь!.. Но твоя мать Эдна не выдала тебя царю, сохранила тебя и три года тайно жили в пещере. И Господь благословил тебя, назвал тебя другом своим. И сделалось имя твое велико по всей земле.
И нежные руки закрыли его усталые глаза.
И стала она на колени, смерть прекрасная, и пучком полевых цветов осеняя с головы до ног друга Божьего, шептала напутствие – подорожие заветным словом Божиим:
– И благословлю тебя и возвеличу имя твое, и будешь ты в благословение. Я благословляю благословляющих тебя; и благословятся в тебе все племена земные. Я щит твой. И награда твоя велика.
И Авраам, как во сне, предал дух свой.
И ангелы понесли душу его на вечный покой.
А тело похоронил Исаак в пещере Махпеле на поле Ефрона, славя Всевышнего.