тянку, и привели ее к царю, девушка была очень красива, и ходила она за царем, и прислуживала ему…» Не испытывал ли он теперь, когда ложился спать в мрачном уединении своей спальни, ту же дрожь, какая охватывала старого царя? А проходящая мимо девушка, посланница любви, созданная его мечтой, не была ли она благочестивой и покорной Ависагой, любящей рабыней, которая отдает всю себя своему господину единственно ради его блага? Она всегда сопутствовала ему в мечтах, послушная каждому его желанию, счастливая, что может раствориться в нем; такая прекрасная, что ее дивная красота озаряла его немеркнущей радостью, ее нежность будто омывала его благовонным бальзамом. Порой, когда он перелистывал старинную Библию, перед его глазами мелькали другие картинки, и его воображение уносилось в этот исчезнувший мир патриархов и царей. Какая вера в долголетие мужчины, в его созидающую силу, в его всемогущую власть над женщиной таилась в необыкновенных преданиях о столетних старцах, которые оплодотворяют своих жен, принимают на свое ложе служанок, дарят любовью молодых вдов и дев, проходящих мимо! Таков был столетний Авраам, отец Измаила и Исаака, муж своей сестры Сары, — господин, покорный своей служанке Агари. Такова была чудесная идиллия Вооза и Руфи, молодой вдовы, прибывшей во время жатвы в Вифлеем и возлегшей теплой ночью у ног господина, который понял, какого права она добивается, и женился на ней, согласно закону родства. В этом чувствовался вольный порыв сильного, жизнеспособного народа, деяниям которого суждено было покорить мир; мужчины с неоскудевающей мужской силой, женщины с вечно плодоносящим чревом, — упорное и бурное стремление к продолжении) рода, среди разгула преступлений, прелюбодеяний, кровосмешений, любви, не считающейся ни с возрастом, ни с рассудком! И когда он глядел на эти старые наивные картинки, его мечта обретала реальность. Ависага входила в его грустную спальню, наполняла ее светом и благоуханием и, раскрывая объятья, предлагала ему свою божественную наготу, приносила царственный дар своей юности.
О, юность! Как он изголодался по ней! На склоне лет — эта снедавшая его неутолимая жажда молодости была бунтом против угрожающей старости, отчаянным стремлением вернуться вспять, начать все сызнова. И в этой потребности начать все сызнова выражалось не только сожаление о былой любви, которой воспоминание придает особую прелесть, — в Паскале кипело желание на этот раз досыта насладиться своим здоровьем и силой, изведать всю сладость любви. О, юность! С какой жадностью впился бы он в нее зубами, с каким упоением пережил бы ее вновь, испил бы до дна, без остатка, пока не пришла старость. Его охватывала тоска при воспоминании о том, каким он был в двадцать лет, стройный, крепкий, словно молодой дубок, зубы сверкали, волосы были черные и густые! Как он упивался бы сейчас этими дарами, которые презирал когда-то, если бы они чудом вернулись к нему! И молодость каждой случайно встреченной девушки волновала его, внушала глубокую нежность. Чаще всего его влекло не к той или иной женщине, а к самой юности, ее сиянию, благоуханию ее чистоты, ясному взору, свежим устам, нежному цвету лица; но в особенности трогал его вид нежной округлой шейки с пушистыми завитками на затылке; молодость всегда рисовалась ему в образе изящной статной женщины, божественно стройной в своей безмятежной наготе. Он следил взглядом за этим видением, сердце наполнялось ненасытным желанием. На свете прекрасна и желанна только молодость, она цветок жизни, единственная красота, она и здоровье — вот единственное истинное благо, каким природа может одарить человека. Да! начать все сызнова, быть снова молодым, держать в своих объятиях юную женщину, обладать ею!
В прекрасные апрельские дни, когда цвели фруктовые деревья, Паскаль и Клотильда возобновили утренние прогулки по Сулейяде. Это были первые шаги выздоравливающего, — Клотильда уводила его на ток, опаленный зноем, или гуляла с ним по дорожкам сосновой рощи, потом они возвращались на террасу, которую пересекали длинные тени двух столетних кипарисов. Старые плиты белели на солнце, вдали под сияющим небом расстилались необъятные дали.
Однажды утром после прогулки Клотильда вернулась домой оживленная, искрящаяся смехом и, поднявшись в гостиную, в радостном возбуждении позабыла снять широкополую летнюю шляпу и легкую кружевную косынку, которой повязала шею.
— Уф! как жарко!.. — воскликнула она. — Вот глупо, что я не оставила всего этого внизу! Сейчас пойду отнесу!
Войдя, она бросила косынку на кресло. Но ей не терпелось развязать ленты своей большой соломенной шляпы.
— Ну, вот так и есть! Я слишком затянула узел. Сама, без твоей помощи я ни за что не распутаю!
Паскаль, тоже возбужденный приятной прогулкой, оживился еще больше, любуясь красотой развеселившейся Клотильды. Он подошел к ней вплотную.
— Постой, подними подбородок… Да ты все время шевелишься, как же ты хочешь, чтобы я справился!
Она начала смеяться еще громче, и он видел, как ее грудь трепещет от смеха. Пальцы доктора путались в завязках, и ему невольно приходилось касаться ее теплой, шелковистой кожи. От платья с глубоким вырезом исходил пьянящий аромат женщины, свежий аромат юности, согретой жарким солнцем. Внезапно у Паскаля потемнело в глазах, ему показалось, что он вот-вот потеряет сознание.
— Нет, нет! я ни за что не распутаю узел, если ты не будешь стоять спокойно.
Кровь стучала у него в висках, пальцы дрожали, а она откидывалась назад, бессознательно искушая его своей девственной прелестью. Вот она, царственная юность его грезы: ясный взор, свежие уста, нежный цвет лица и, в особенности, нежная округлая шейка с пушистыми завитками на затылке. Такой она была перед его глазами: изящная, стройная, с маленькой грудью, во всем своем божественном расцвете.
— Готово! Все в порядке! — воскликнула она.
Он сам не знал, как ему удалось развязать узелок. Стены плыли перед его глазами, но он видел, как, освободившись от шляпы, она, смеясь и сияя своей ослепительной красотой, встряхивала золотистыми кудрями. Он испугался, что не устоит, схватит ее в объятия и покроет поцелуями каждое местечко, где хоть немного сквозит ее нагота. Он спасся бегством, не выпуская шляпу из рук и бормоча:
— Я отнесу шляпу в переднюю. Подожди меня, мне надо поговорить с Мартиной.
Внизу он забился в пустой кабинет и запер дверь на ключ, трепеща при мысли, что Клотильда забеспокоится и прибежит за ним. Он был растерян, ошеломлен, словно только что совершил преступление. Он заговорил вслух, он весь дрожал от вырвавшегося у него признания: «Я всегда ее любил, всегда безумно желал!» Да, он боготворил ее с тех пор, как она стала пленительной женщиной. Он вдруг прозрел, понял, что Клотильда уже больше не шустрый подросток, а полная прелести и любви девушка, с длинными точеными ногами, стройным станом, округлившейся грудью, нежными, гибкими руками. Ее шея и шелковистые плечи отливали молочной белизной и были непередаваемо нежны. Как ни чудовищно это казалось, но это было так — он жаждал насытиться красотой, неудержимо жаждал юности, девственного, благоуханного тела.
Опустившись на колченогий стул, Паскаль закрыл лицо руками, словно не желая больше видеть дневного света, и разразился рыданиями. Боже мой! Что с ним будет? Девочка, доверенная ему братом, которую он воспитал как отец, стала сегодня двадцатипятилетней искусительницей, женщиной во всем ее могуществе! Он чувствовал себя беспомощнее, безоружнее малого ребенка.
Он любил Клотильду не только плотской любовью, он чувствовал к ней бесконечную нежность, очарованный ее нравственной чистотой, искренностью чувств, изящным умом, таким смелым и ясным. И даже то, что привело к раздору между ними — безудержное тяготение Клотильды к непостижимому, — делало ее еще милее его сердцу, именно потому, что она была существом, столь на него непохожим, и в этом он видел отражение бесконечного разнообразия природы. Она нравилась Паскалю и когда давала ему отпор и бунтовала против него. Она была его подругой и ученицей, и он воспринимал ее такой, какой сам создал, — наделенной великодушным сердцем, страстной правдивостью, побеждающим разумом. Она была ему необходима как воздух; он не представлял себе жизни без нее: он должен был слышать ее дыхание, шелест ее платья рядом с собой, ощущать ее нежность, неуловимую женственность — все то, чем она наполняла их повседневную жизнь и чего у нее недостанет жестокости у него отнять. При мысли, что она может уйти из его жизни, он чувствовал, будто над его головой рушится небо, — это был конец света, вечный мрак. В мире существовала она одна, она одна была благородной и доброй, мудрой и разумной, только она обладала чудодейственной красотой. Он поклонялся ей, но он же был ее властелином, — так почему не побежать наверх, не схватить в объятья, не осыпать поцелуями это обожаемое существо? Оба они были свободны, для нее не было тайн в природе, и ей пришла пора стать женщиной. Это означало бы счастье.
Паскаль больше не плакал, он поднялся, хотел направиться к двери. Но внезапно под бременем своего горя вновь, рыдая, упал на стул. Нет, нет! Это отвратительно! Это невозможно! И вдруг он впервые ощутил седину своих волос, и его объял холод; ей двадцать пять лет, ему пятьдесят девять. И Паскаль снова задрожал при страшной мысли, что он целиком во власти Клотильды и что ему не устоять перед ежедневным искушением. Он вспоминал, как она попросила его развязать ленты, представил себе, как она зовет его, заставляет склониться к ней, чтобы он поправил ее работу, и как, ослепленный, обезумевший, он осыпает поцелуями ее шею, затылок. Или, что еще хуже, он представлял себе, как они вдвоем засиживаются вечером впотьмах, не в силах преодолеть охватившего их томления, и ночь-сообщница неминуемо, неудержимо толкает Клотильду в его объятья. В нем закипал великий гнев против такой возможной, даже неизбежной развязки, если только он не найдет в себе мужества расстаться с Клотильдой. С его стороны это было бы самым страшным преступлением, он злоупотребил бы доверием девушки, подло совратил бы ее. Его возмущение собой было так велико, что он нашел в себе силы встать и мужественно направиться в кабинет с твердым решением победить себя.