Так прошло три или четыре дня. Наступил сентябрь, и, как назло, погода испортилась; страшные бури свирепствовали в округе, часть ограды поместья рухнула, и поправить ее не удалось, — в этом месте теперь зияла дыра. У булочника служанку уже встречали невежливо. Как-то утром она пришла от мясника и расплакалась, говоря, что он продает ей самые плохие куски. Еще несколько дней, и никто не станет отпускать продукты в долг. Надо немедленно принять меры и найти деньги на ежедневные расходы.
В понедельник в начале новой мучительной недели Клотильда волновалась все утро. Казалось, в ней происходит какая-то борьба, но решение она приняла только после обеда, когда Паскаль отказался от оставшегося со вчерашнего дня мяса. Не колеблясь больше, она спокойно отправилась в город вместе с Мартиной, положив в корзинку служанки небольшой сверток — старые платья — для раздачи бедным, как она объяснила.
Вернулась она через два часа, очень бледная. Но ее большие чистые глаза, не умеющие лгать, сияли. Она тотчас же подошла к доктору, взглянула ему прямо в лицо и во всем призналась.
— Прости меня, учитель, я ослушалась тебя и боюсь, ты очень огорчишься.
Он не понял, забеспокоился:
— Что ты наделала?
Медленно, не спуская с Паскаля глаз, она вытащила из кармана конверт, а из него кредитные билеты. Его вдруг осенила догадка.
— Боже мой! Драгоценности! Все мои подарки! — закричал он.
Паскаль, обычно такой добрый и такой мягкий, был охвачен порывом гнева. Он резко схватил ее за руки, до боли сжал пальцы, державшие банкноты.
— Боже мой! Что ты наделала, несчастная! Ведь ты продала мое сердце! Мы вложили в эти драгоценности сердце, и ради денег ты отдала его вместе с ними!.. Мои подарки — это воспоминания о проведенных нами божественных часах, — они принадлежат тебе, тебе одной! Могу ли я отнять их у тебя, воспользоваться ими? Да разве это возможно? Подумала ли ты, какое горе мне причинишь?
Она кротко возразила:
— Но неужели, учитель, я могла примириться с нашей нуждой, порой у нас нет даже хлеба, а между тем кольца, ожерелья, серьги без употребления лежали у меня в столе. Все во мне восставало, я сочла бы себя скрягой, эгоисткой, если бы их оставила… Как мне ни тяжело было с ними расставаться, — да, признаюсь, так тяжело, что у меня едва хватило мужества, — но я твердо уверена — я сделала лишь то, что должна была сделать любящая, покорная жена.
И так как Паскаль все еще не выпускал ее рук, у нее на глаза навернулись слезы, и она добавила столь же кротко, пытаясь улыбнуться:
— Не сжимай — мне очень больно!
Тогда он тоже расплакался, потрясенный до глубины души, исполненный бескрайней нежности.
— Я негодяй, если мог рассердиться из-за этого… Ты правильно сделала, ты не могла поступить иначе… Прости меня, но мне было так горько видеть тебя ограбленной… Дай же мне руки, твои бедные руки, и их полечу.
Он осторожно взял их и покрыл поцелуями: они казались ему еще прекраснее, чем обычно, тонкие, изящные, без единого кольца. Успокоенная и обрадованная Клотильда рассказала ему о своей затее, о том, как она доверилась во всем Мартине и как они вдвоем отправились к перекупщице, той самой, которая продала Паскалю лиф из старинных алансонских кружев. После тщательного осмотра драгоценностей и нескончаемых препирательств эта женщина дала за все шесть тысяч франков. Паскаль с трудом превозмог себя: шесть тысяч франков! Да ведь он заплатил за них больше чем втрое, по крайней мере — двадцать тысяч!
— Послушай, — сказал он наконец, — я беру эти деньги, потому что ты даришь их от всего сердца, но, условимся, они принадлежат тебе. Клянусь, я стану еще скупее Мартины и буду давать ей лишь по несколько су на самое необходимое. Деньги будут храниться для тебя в секретере, пока мне не удастся пополнить всю сумму и вернуть ее тебе.
Он сел, посадил ее к себе на колени и, все еще растроганный, крепко обнял. Потом, склонившись к ней, спросил шепотом:
— Ты продала все, все без исключения?
Не говоря ни слова, она слегка высвободилась из его объятий и привычным, полным прелести жестом, опустила пальцы за воротник платья. Покраснев, она улыбнулась и вытащила наконец тоненькую цепочку, на которой светились молочно-белые звезды семи жемчужин; казалось, что она извлекла на свет частицу своей наготы, что вся прелесть ее тела воплотилась в этом чудесном ожерелье, которое она носила на груди, в сокровенной тайне. И тотчас же она опять спрятала его, скрыла от посторонних глаз.
Паскаль тоже покраснел и, охваченный огромной радостью, стал осыпать ее безумными поцелуями.
— Какая ты милая и как я тебя люблю!
Но с этого вечера воспоминание о проданных драгоценностях тяжестью легло на его сердце; он не мог без горечи смотреть на спрятанные в секретере деньги. Его угнетала близкая неминуемая нищета, но еще мучительнее была мысль о своих шестидесяти годах, ведь в этом возрасте он уже не способен создать счастливую жизнь для любимой женщины, — это было возвратом к тревожной действительности от обманувшей его мечты о вечной любви. Чувствуя себя стариком, он впадал в отчаянье, терзался угрызениями совести, бессильным гневом против себя самого, словно его душу тяготил какой-то дурной поступок.
И вдруг он словно прозрел. Однажды утром, когда он был один дома, пришло письмо со штемпелем Плассана; Паскаль долго рассматривал конверт, не узнавая почерка. Письмо было без подписи; с первых же строк он возмутился, чуть не разорвал его, но, весь дрожа, сел и дочитал до конца. Впрочем, письмо было безупречно вежливо. Осторожные гладкие фразы нанизывались одна на другую, словно в речи дипломата, единственная цель которого — убеждать. В письме приводилось множество веских доводов, ему пытались доказать, что скандал в Сулейяде слишком затянулся. Пусть даже страсть в какой-то мере оправдывала совершенную им ошибку, но человек в его возрасте и с его положением заслужит только презрение, если будет по-прежнему портить жизнь обманутой им молодой родственнице. Всем известно, какое влияние он имеет на нее, и можно даже предположить, что она видит особую доблесть в том, чтобы жертвовать собой ради него; но неужели он не понимает, она не может любить старика и чувствует к нему лишь сострадание и благодарность; давно пора освободить девушку от позорящих ее старческих объятий, ведь она теперь отверженная, не жена и не мать. И если он не может оставить ей хотя бы небольшое состояние, следует надеяться, — писал безымянный автор, — что Паскаль поступит как порядочный человек и, пока не поздно, найдет в себе силы расстаться с Клотильдой, дабы не мешать ее счастью. Письмо заканчивалось назидательным рассуждением о том, что дурное поведение всегда бывает наказано.
С первых же слов Паскаль понял, что анонимное письмо дело рук его матери. Старая г-жа Ругон, несомненно, продиктовала его; Паскалю даже слышались свойственные ей интонации. Между тем гнев, охвативший его во время чтения, утих. Он побледнел, задрожал, словно в ознобе, и дрожь эта все не проходила. В письме высказывались правильные мысли, оно объясняло доктору собственное беспокойство, пробуждало угрызения совести — он стар, беден и, несмотря на это, не отпускает Клотильду. Он вскочил, остановился перед зеркалом, долго рассматривал себя, и глаза его на полнились слезами, в такое отчаяние его привели собственные морщины и седая борода. Объявший его смертельный холод был вызван мыслью, что разлука с Клотильдой теперь неизбежна, неотвратима, как рок. Он гнал прочь эту мысль, не представлял себе, что когда-нибудь примирится с ней; да, она будет вновь и вновь возвращаться, ни на минуту не оставит его, станет вечно терзать, — его ждет постоянная борьба между чувством и разумом, пока в один страшный вечер он не примет решения, которое будет стоить ему крови и слез. Он трусливо дрожал при одном предположении, что когда-нибудь у него достанет на это мужества. Это было началом конца, приближалась развязка, Паскалю стало страшно за Клотильду, еще такую юную, — он обязан спасти ее от себя самого.
Преследуемый отдельными словами, выражениями из полученного письма, он мучился, стараясь убедить себя, что Клотильда и в самом деле его не любит, — в ней говорит только жалость и благодарность. Как облегчила бы ему разрыв уверенность, что она жертвует собой и, удерживая ее подле себя, он только потворствует своему чудовищному эгоизму! Но напрасно он присматривался к ней, подвергая всевозможным испытаниям, — в его объятьях она по-прежнему была нежной и страстной. Он падал духом, видя, что его старания оборачиваются против принятого им поневоле решения, которого он так опасался, и что Клотильда становится ему еще дороже. Он пытался доказать себе необходимость разлуки, перебирал все доводы в пользу нее. Жизнь, которую они вели в последние месяцы, — жизнь вдали от людей, жизнь без обязанностей, без какой бы то ни было работы, предосудительна. Сам-то он годен лишь на то, чтобы успокоиться где-нибудь под землей, в уголке кладбища; но не была ли такая жизнь вредна для Клотильды, не станет ли девушка испорченной, безвольной, неспособной желать и действовать? Он развращал ее своим поклонением, тем, что пренебрегал хулой, сплетнями. Потом ему вдруг представлялось, что он умер, оставил ее на улице, без средств, всеми презираемую. Никто не давал ей приюта, она скиталась одна, бездомная, навсегда потеряв надежду иметь мужа и детей. Нет! Нет! Это было бы преступлением, он не должен ради нескольких дней личного счастья обрекать ее на позор и нищету.
Как-то утром Клотильда вышла ненадолго по соседству и вернулась домой потрясенная, бледная, дрожащая. Поднявшись к себе в спальню, она упала на руки Паскаля почти в обмороке. Она бессвязано лепетала:
— Боже мой!.. Боже!.. эти женщины…
Испуганный, он забросал ее вопросами:
— Ну, отвечай же! Что случилось?
Краска стыда залила ее щеки. Она обняла Паскаля, спрятала лицо на его плече.
— О, эти женщины!.. Я перешла на теневую сторону улицы, закрыла зонтик и нечаянно толкнула им ребенка, он упал… Тогда они напустились на меня, стали выкрикивать всякие гадости, что у меня никогда не будет детей, что дети не родятся у таких, как я! И, боже мой, еще многое другое, я даже не могу повторить их слова, а кое-чего я просто не поняла!