Или, помню, Янсон Алексей Иванович, ученый-лесовод из Красноярска, в критический момент предложил по танкам батальонными минами бить. Что танку небольшая противопехотная мина! Однако смутили, озадачили немцев. Они замешкались, и мы выиграли полчаса, пока подтянулись наши артиллеристы…
В.:А что вы думаете о противнике, о его умении воевать?
О.: Воевать немцы умели. Мы завидовали их организованности, дисциплине. Наступают — по-хозяйски. Чувствуешь: заботятся как можно меньше иметь потерь. Мы-то, надо признаться, воевали чаще числом. Умения набирались горьким опытом. У тех же немцев учились. Один пленный под Сталинградом сказал: «Мы вас научиль воеват». Командир наш, правда, за словом в карман не полез: «А мы вас воевать отучим».
Слабым местом у немцев была педантичность, некоторый шаблон. Мы научились этим с успехом пользоваться. Ночи немцы боялись. У нас же они могли поучиться выносливости.
Не всегда наша одежда была теплее. Но мы держимся на морозе, а они скисли…
В.: О чем мечтал на фронте солдат? О чем говорили в минуты затишья?
О.: Желания чаще всего были самые простые: выспаться, помыться в бане, пожить хоть неделю под крышей, получить из дома письмо. Самая большая мечта была: остаться живым и поглядеть, какой будет жизнь. Увы, для подавляющего числа моих сверстников сбыться эта мечта не могла. Сколько братских могил, сколько холмиков с пирамидкою из фанеры венчало не успевшую расцвести жизнь!
Все мечтали: ранило бы… Рана хоть на время выпускала из военного ада. И я, каюсь, об этом мечтал. Политрука однажды встретил веселого.
«Ты чему-то так рад?» — «А меня ранило в пятку!»
И страшный был случай. В окоп ко мне свалилось что-то тяжелое. Рассеялся дым — вижу человека небритого, закопченного, глаза и зубы только белеют.
— Дай закурить… Сверня!..
Гляжу, а у него вместо рук две культи с намерзшими комьями крови. Схватил зубами цигарку, с хрипом затягивается.
— Ну, ты как хошь, а я отвоевался! — и побежал, пригибаясь, к дороге.
Страшно подумать, сколько он горя мыкал, если остался жив. А в тот момент, вгорячах, он даже не горевал. Он рад был вырваться из страшного ада.
В.: Человеческий мозг устроен так, что ему при крайних психических перегрузках требуется компенсация иными, противоположными ужасам впечатлениями. Что наблюдали вы на войне?
О.: Именно то, что вы сказали. Страшную жажду всего, что не связано с войной. Нравился немудрящий фильм с танцами и весельем, приезд артистов на фронт, юмор. Я, например, спасался тем, что с удовольствием рисовал боевые листки. Сам процесс рисования был мне страшно приятен. А сколько счастья было, выйдя из боя, ехать куда-то в поезде и увидеть вдруг станцию с названием Добринка и поселок с тем же названием.
В.:Это у меня на родине, в Воронежской области…
О.: Три дня стояли мы в Добринке. В самом этом слове чувствовали спасительную силу, наглядеться не могли на детишек, приходивших к нам разжиться сухариком или сахаром.
Собаки, коровы, запах навоза, цветы на окнах — все было таким дорогим, таким нужным. Как грязное, завшивевшее тело жаждет горячей воды, так и мозг искал равновесия — шел процесс восстановления души.
Василий Михайлович, а чего вы не спросите о животных? С ними ведь тоже кое-что связано на войне.
В.:А есть о чем рассказать?
О.: Ну лошади, например. От румын под Сталинградом достались нам крупные, сильные лошади с хорошей упряжью. Мы позарились, побросали своих мохнатых, низкорослых «монголок». И скоро поняли: зря бросили — породистые румынские кони для войны не годились.
К счастью, «монголки» преданно бежали рядом, и мы снова их взяли. Выносливые и умные были лошади. По звуку различали: летит немецкий бомбардировщик, и сами забегали в траншею — прятались.
И собаки были на фронте. Не могу без волнения вспоминать, как они погибали. Наденут на собаку «седло» со взрывчаткой. И мчится она под танк. Обязательно — взрыв! От противотанковых собак спасенья не было. А подрывались они, потому что, дрессируя, еду им давали только под танками. Рефлекс! Тяжело было видеть, как погибают на войне люди. Но и собак было жалко до слез.
В.: Много говорят о юморе на войне. Вы со своим живым характером тоже, наверное, в роли Теркина выступали?
О.: Весельчака, анекдотчика, человека, способного поднять настроение, очень ценили.
Я в немецком генеральском блиндаже подобрал трубку-чубук. Громадная, с двумя крышками. Держал ее в рюкзаке завернутой в портянку. А чуть затишье — ребята просят: Мансур, давай покури. Расстилали палатку, клали под локоть мне вещмешок, и я ложился, курил — изображал важного барина. Хохот стоял невозможный.
И выкинул однажды коленце я уже посерьезней. После Сталинградской победы все мы воспрянули духом, повеселели. Но вид — не глядел бы: шинели в грязи, сами обросшие, закопченные. Я шутил: «Бармалеи!» Что сделать, чтобы люди почистились, подтянулись? Это меня почему-то очень заботило. Идея пришла внезапно, я даже испугался. Но потом, так и сяк прикинув последствия, я решил: разоблачить меня будет нельзя.
Сначала я отлучился из роты на полчаса и принес «потрясающую новость»:
— Хлопцы, ходит слух: на Донской фронт прибыл Сталин.
«Новость» понеслась по окопам и траншеям — солдатский телеграф действовал безотказно. И через час в нашем батальоне уже не было человека, который бы не занялся собой — бреются на морозе, трясут шинели, хлястики пришивают, оружие драят. Начальство в недоумении, на вопросы отвечает: «Не знаем…» Но солдат слухам верит больше, чем начальству.
Мансур Гизатулович, 1990 год.
В.:Признались кому-нибудь в этой затее?
О.: Нет. Никто бы не поверил. Победа под Сталинградом для каждого была праздником. Я угадал настроение.
В.:У вас ведь был, наверное, счастливый день на войне?
О.: А как же. Смеяться будете, связано это с баней. 28 ноября 1943 года за Днепром я был ранен. Не тяжело. Но ясно было: отвоевался.
Мчал меня в наполненной соломой двуколке к переправе Степан Моисеев. Бывают чудеса на войне, у Сталинграда я его пожалел — сорок пять человеку, — отправил в хозяйственный взвод ездовым. У Полтавы на реке Ворскле мы снова с ним встретились. Под ураганным огнем мчались мы со Степаном по дамбе. Он в двуколке, а я, держась за веревку, бежал сзади. Пронесли нас сквозь стену огня невредимыми монгольские лошаденки. И вот теперь за Днепром в третий раз встретились со Степаном. Он меня, как сына, уложил на солому. Гнал быстро. Раненые роптали, уступая дорогу. А Степан — война научила быть хитрым — покрикивал:
— Посторонись, ребята! Раненого полковника, Героя Советского Союза везу.
Я его дергаю:
— Степан, бога побойся. Плащ-палатку поднимут — изобьют и тебя, и меня.
Когда прощались у переправы, обнял меня Степан Моисеев:
— Жениться вздумаешь — приезжай. Семь дочерей у меня…
Потом был санбат. Операция без наркоза. Чтобы медсестер не пугать ревом, я рот ватой забил.
А потом была баня в Новых Санжарах. Ее устроили то ли в школе, то ли в какой-то конторе. На дворе в котлах и бочках грелась вода. Нас, израненных, чумазых, обросших, приводили в божеский вид старушки и молодухи. Радость была — описать невозможно. Тело освобождалось от грязи. А душа словно оттаяла. Глядели мы, двадцатилетние, на такого же возраста девушек — голова кружилась от прикосновенья их рук. И казалось, ничего в жизни не может быть лучше этого радостного тепла.
В.:Был потом госпиталь?
О.: Да, в Павлове на Оке. А потом дорога домой, в нашу яблоневую Бурчмуллу, к родной шахте… В Куйбышеве вышел я из вагона. В помещении вокзала народу битком. Много детей, и все голодные. Я развязал вещмешок. Дети облепили, как голуби. Худые — кожа да кости. Глаза большие. Меня поразило — десятка три ребятишек, а терпеливо, без суеты, в очередь получают гостинцы… В ташкентский поезд сел я с пустым мешком. Трое суток со мной делились кто чем. И с радостью. Мы много сейчас говорим о милосердии. А оно у меня в памяти с тех военных трагических лет. Мы были тогда подлинно милосердными.
В.:Мансур Гизатулович, в шестьдесят семь лет человека уже не испортишь. Признаюсь, гляжу на вас с восхищением. Вы сильный, честный, любознательный, добрый. И талантом отметила вас природа: на работе — первый, талантливо воевали, впечатляюще о войне рассказали. Но ведь не все в человеке «от Бога», кому-то вы обязаны своим характером, своим взглядом на жизнь…
О.: Отцу. Умный, добрый и строгий был человек. К работе меня приспособил с десяти лет. Сам в шахту спускался, а я наверху коногонил — крутил барабанный привод у ствола шахты. На всю жизнь я запомнил отцовский урок воспитания. Конь был уросливый, злой — почувствовал слабосильного коногона — не слушается.
Ну, я и пошел работать, как взрослый, — кнутом коня по боку и страшным голосом «в три господа мать!». Конь покорился. Я был доволен. Но вдруг чувствую: спину мне кто-то сверлит. Оглянулся — отец. В усмешке шевелит черный ус. Остановил коня. Мне подал бутылку молока с хлебом.
— Дай-ка мне вожжи…
Я обедал, а отец коногонил. И никаких громких слов, только слегка понукает коня, на коротких остановках ласково хлопает по загривку огромной ладонью. И я в свои десять лет понял: не руганью, лаской больше добьешься.
Отец был честен. На прииске ему доверяли принимать у старателей золото. Меня любил. Когда добровольцем я шел на войну — не отговаривал. Матери сказал: «Не плачь, Мансур вернется». Сам он погиб в шахте 12 ноября 1942 года, не дождавшись моего письма с фронта.
В.: Хотите сказать еще что-нибудь молодым?
О.: Скажу главное. В нечеловечески трудной войне мы защищали Отечество, наш общий дом. Сильны мы были великой общностью. И мы должны эту общность беречь. Только при этом условии мы осилим все трудности. Мы их осилим, как осилили в грозные сороковые годы.