Пьер, знакомый со здешним церемониалом, о чем он не раз беседовал с Нарциссом, узнавал по пути ту или иную залу, вспоминал ее назначение, представлял себе толпу избранных посетителей, допускавшихся в нее. Есть двери, через которые могут проникнуть лишь сановники определенного ранга; вот почему лица, удостоенные аудиенции, переходят как бы из рук в руки: служители передают их гвардейцам-нобилям, те — почетным камерариям, эти — тайным камерариям, пока они не предстанут перед святым отцом. Но с восьми часов залы пустеют, только на консолях горят редкие лампы, вереница обезлюдевших полутемных комнат засыпает, и дворец погружается в величавую, похожую на небытие, дремоту.
В первой зале положено находиться служителям bussolanti, одетым в красные бархатные ливреи, расшитые папскими гербами; это как бы дворецкие, в чьи обязанности входит препровождать посетителей до дверей почетной приемной. В тот поздний час на скамье в углу сидел лишь один служитель, и в густом мраке его пурпурная ливрея казалась черной. Он поднял голову, глядя, как вошедшие углубляются во тьму, пришедшую на смену яркому дневному великолепию помещения. Потом синьор Скуадра и Пьер прошли через Залу жандармов, где, согласно правилам, обычно ожидали возвращения своих патронов секретари кардиналов и других высших сановников церкви. Здесь оказалось совершенно пусто, не видно было ни красивых голубых мундиров с амуницией из белой бычьей кожи, ни нарядных сутан, мелькавших тут в часы блистательных приемов. Пусто было и в следующей, меньшей зале, где помещалась дворцовая гвардия, набранная из среды римской буржуазии, — эта гвардия щеголяла в черных мундирах с золотыми эполетами, в киверах с красными султанами. Аббат и его провожатый свернули вправо, где тянулась вереница других зал, и первая, куда они вошли, Зала гобеленов, — зала ожидания с высоким расписным потолком, с восхитительными стенными коврами работы Одрана, на которых были изображены Христос, творящий чудеса, и свадьба в Кане Галилейской, — тоже была пуста. Пусто было и в Зале гвардейцев-нобилей, где стояли деревянные табуреты, над консолью справа висело большое распятие с двумя лампадами по бокам, а в глубине виднелась широкая дверь, ведущая в небольшое помещение, что-то вроде алькова с алтарем, где святой отец в одиночестве читает молитву, пока присутствующие, преклонив колена, стоят на мраморных плитах пола в соседней зале, сверкающей солнечной позолотой гвардейских мундиров. Пусто было и в почетной приемной, в тронной зале, где папа принимает до двухсот, трехсот лиц одновременно. Напротив окон, на невысоком помосте, стоит папский трон — обитое красным бархатом золоченое кресло под балдахином такого же красного бархата. Рядом лежит подушка, на которой преклоняют колена при целовании туфли. Справа и слева, друг против друга, возвышаются две консоли, одна с часами, другая с распятием, а по бокам, на позолоченном деревянном подножии, — два высоких канделябра со свечами. Обои из красного шелка с крупными пальмовыми листьями, в стиле Людовика XIV, достигают пышного фриза, обрамляющего потолок аллегорическими изображениями и фигурами; а восхитительный холодный мрамор пола только у самого трона устлан смирнским ковром. Но в дни особых приемов, когда папа пребывает в малой тронной зале или даже у себя в комнате, тронная зала становится попросту почетной приемной, где прелаты и высшие сановники церкви ожидают аудиенции в обществе посланников и гражданских чинов всех рангов. Их встречают здесь два почетных камерария — один в лиловой сутане, другой в плаще и при шпаге, — которым папские служители передают из рук в руки лиц, удостоенных высокой чести аудиенции у святого отца, и почетные камерарии сопровождают посетителей до дверей соседней комнаты, тайной приемной, чтобы сдать их на руки тайным камерариям. Эта приемная, самая роскошная и оживленная, обычно блистает поражающим великолепием мундиров и парадной одежды; волнение посетителей растет по мере того, как, проследовав через нескончаемую вереницу зал, восхищенные умело рассчитанным и все возрастающим великолепием, они с бьющимся сердцем, затаив дыхание, приближаются к святая святых, где пребывает единственный избранник. И в этот ночной час — вокруг ни души, ни шороха, ни человеческого голоса: в дремоте пустующей валы лишь тишина снисходила с окутанного мраком потолка на обтянутый красным бархатом трон, да на консоли тускло горела коптящая лампа.
Наконец синьор Скуадра, который медленно, не оглядываясь и ни слова не говоря, шел впереди, на мгновение задержался у дверей тайной приемной, словно давая посетителю возможность немного прийти в себя, прежде чем он переступит порог святилища. Постоянно находиться здесь имели право одни только тайные камерарии, и одни только кардиналы могли здесь дожидаться, пока папа соблаговолит их принять. Когда синьор Скуадра отважился ввести сюда молодого священника, Пьера охватила нервическая дрожь: он догадался, что вступил в грозный потусторонний мир, лежащий за пределами рассудочного и суетного мира человеческого. Днем двери охранял караульный гвардеец-нобиль; но в это позднее время у входа не стоял никто, в комнате было пусто, как и во всех прочих; и, чтобы представить ее себе в часы приемов, следовало нарисовать в своем воображении тех весьма высокопоставленных и могущественных сановников в парадных одеждах, что обычно заполняли ее. Комната была узковатой, наподобие коридора, двумя окнами она глядела на новый квартал — Прати-ди-Кастелло, и только одно окно, в самом конце, у двери в малую тронную залу, выходило на площадь св. Петра. Здесь, в простенке между окнами и дверью, за небольшим столиком обычно сидел секретарь, но сейчас не было и его. И опять такая же золоченая консоль с таким же распятием, и такие же две лампады по бокам. Большие стенные часы в футляре черного дерева с инкрустацией из меди мерно отсчитывали время. Единственной достопримечательностью тут были доходившие до самого потолка, украшенного раззолоченными розетками, обои из красного шелка, где желтые гербы в виде двух ключей и тиары чередовались с изображением льва, опустившего когтистую лапу на земной шар.
Но тут синьор Скуадра заметил, что, в нарушение этикета, Пьер продолжает держать в руках шляпу, которую ему надлежало оставить еще в Зале папских служителей. Одни только кардиналы имеют право оставаться в шапке. Синьор Скуадра учтиво отобрал шляпу и сам положил ее на консоль, показывая этим, что ее следует оставить хотя бы тут. Потом, опять-таки не говоря ни слова, одним кивком, он дал понять, что идет доложить его святейшеству о посетителе, а тот должен минуту подождать в этой комнате.
Оставшись в одиночестве, Пьер перевел дух. Он задыхался, сердце его лихорадочно билось. Но голова была ясной, и в полумраке он хорошо рассмотрел прославленные, великолепные папские покои, вереницу роскошных зал, гобелены на обтянутых шелком стенах, раззолоченные и раскрашенные фризы, расписанные фресками потолки. Вместо обычной мебели — лишь консоли, табуреты, тронные кресла; и лампы, и стенные часы, и распятия, даже тронные кресла — все это только дары ревностного благочестия, притекающие со всех концов света в дни отпущения грехов. Никакого уюта, повсюду застылая пышность, холод и недостаток комфорта. В этом сказывалась старая Италия с ее неизменной парадностью и отсутствием задушевности и тепла. Великолепные мраморные плиты, от которых леденели ноги, были кое-где устланы коврами. Недавно установили наконец калориферы, которые, впрочем, не решались топить из опасения простудить папу. Но больше всего поразила здесь Пьера необычайная тишина; сейчас, когда он стоял в ожидании, она пронизывала его насквозь — необычайная, ни с чем не сравнимая тишина, такая глубокая, что казалось, будто мрак небытия, охвативший огромный, погруженный в сон Ватикан, захлестнул весь этаж, всю вереницу пустынных, мертвенных и пышных зал, тускло освещенных ровным пламенем ламп.
На стенных часах пробило девять, и Пьер изумился. Как?! Прошло всего десять минут с тех пор, как он переступил порог бронзовой двери? Ему чудилось, что он шагает по этим залам уже много дней подряд. Он пытался справиться с душившей его нервической спазмой, ибо не был в себе уверен, боялся, что разрыдается и все его спокойствие, рассудительность разлетятся в прах. Он прошелся, окинув взглядом часы, распятие над консолью, ламповый шар с жирными отпечатками пальцев, оставленными слугой. Лампа светила таким убогим желтым пламенем, что Пьеру захотелось прибавить огня; но он не посмел. Потом, прижавшись лбом к стеклу, он замер перед окном, выходившим на площадь св. Петра. И вдруг поразился: сквозь щель неплотно прикрытых ставен он увидел огромный Рим, увидел его таким, каким однажды уже наблюдал из окна Рафаэлевских лоджий, каким представлял себе, сидя в трактире на площади, когда ему почудилось, будто в окне папской спальни стоит Лев XIII. Но теперь это был ночной Рим, Рим, в сгустившемся мраке казавшийся еще более необозримым, беспредельным, как звездное небо. И в этом нескончаемом океане черных волн можно было различить лишь широкие проспекты, залитые молочным светом, яркой белизною электрических огней: проспект Виктора-Эммануила, потом улицу Национале, затем пересекавшую их под прямым углом улицу Корсо, в свою очередь пересеченную улицей Тритона; продолжением ее служила улица Сан-Никколо-да-Толентино, а далекие огни площади Терм как бы перекидывали мост от нее к вокзалу. С другой стороны проспекта Виктора-Эммануила и улицы Национале, по направлению к античному Риму, то тут, то там еще светилась огнями какая-нибудь площадь, часть улицы; но вокруг все уже погрузилось во тьму. Мерцали только желтые огоньки, словно крошки, которые стряхнули на землю с полуугасшего неба. Редкие созвездия, блистающие огни вычерчивали на небосводе загадочные, величественные узоры, тщетно пытаясь побороть окружающий мрак, вырваться из него. Они тонули, погружаясь в смутный хаос брызг, как бы рассеянных разбившимся тут древним светилом, которое рассыпалось искрящимся прахом. И какая безбрежная тьма, озаренная светящейся пылью, какой беспредельный, неведомый мрак, словно поглотивший двадцать семь столетий истории Вечного города, его руин, памятников, его парода! И чудилось, не было у этого города ни начала, ни конца, — то ли он простирался беспредельно, уходя во мрак ночи, то ли неумолимо таял, исчезал, так что казалось, солнце, взойдя поутру, осветит лишь горсточку его праха.