Том 18. Рим — страница 37 из 136

Но дамам стало не по себе: разбитые усталостью, напуганные мраком подземелья и страшными рассказами монаха, они пожелали поскорее подняться наверх. К тому же тоненькие свечи догорали; очутившись снова перед лавчонкой с реликвиями, все зажмурились от ослепительного солнечного света. Девушка купила пресс-папье — осколок мрамора с выгравированной на нем рыбой, эмблемой Иисуса Христа, сына божия, спасителя рода человеческого.

После обеда Пьеру захотелось осмотреть собор св. Петра. Проезжая мимо в экипаже, он успел увидеть лишь огромную площадь с обелиском и двумя фонтанами, обрамленную монументальной колоннадой Бернини, которая четырьмя рядами колонн величественно опоясывает эту площадь. В глубине, укороченный и утяжеленный прямоугольным фасадом, встает собор, и все же могучий его купол заслоняет небо.

Под палящим солнцем раскинулись мощенные булыжником пустынные мостовые; вытоптанные, побелевшие от времени, поднимались отлогие ступени; и Пьер наконец вошел в собор. Было три часа, в высокие четырехугольные окна лились щедрые лучи солнца; слева, в капелле Климента, начиналась, видимо, вечерняя служба. Но, пораженный огромностью собора, священник ничего не слышал. Он медленно шел, обводя взглядом эти просторы, пытаясь охватить их безмерность. Гигантские кропильницы у входа, с пухлыми, как амуры, ангелами; главный неф, его огромный коробовый свод, украшенный кессонами; четыре циклопических столба средокрестия, поддерживающих купол; трансепты и апсида, своей обширностью не уступавшие иной церкви. Эта горделивая пышность, ослепительная, подавляющая роскошь поразили Пьера: сверкавший, как пламенеющее светило, купол блистал яркими красками и золотом мозаик; главный алтарь, воздвигнутый на месте гробницы святого Петра, увенчан был великолепным балдахином, бронза для которого взята из Пантеона; двойная лестница Раки, освещенная восемьюдесятью семью неугасимыми лампадами, спускается к алтарю; и мрамор, неимоверно расточительное изобилие, нагромождение самых необычайных оттенков мрамора — белого, цветного, всевозможного… О, роскошество многокрасочного мрамора, это безумство Бернини: великолепие плит, покрывающих пол и отражающих всю эту пышность; мрамор столбов, украшенных медальонами с изображениями пап, вперемежку с толстощекими ангелами, держащими тиару и ключи; стены, перегруженные сложными эмблемами с постоянно повторяющейся голубкой Иннокентия X; в нишах — колоссальные статуи во вкусе барокко; лоджии с балконами, загородка Раки с двойной лестницей, богатство алтарей и еще большее богатство гробниц! Все это — огромный неф, приделы, трансепты, апсида — блистало мрамором, источало сияние мрамора, сверкало изобилием мрамора, и не было такого уголка, даже самого крохотного, который не кичился бы заносчивой красотой мрамора. И базилика стояла торжествующая, неоспоримо прекрасная, восторженно признанная величайшим, роскошнейшим храмом в мире, воплощением грандиозности и великолепия.

Пьер бродил, переходя из одного нефа в другой, подавленный, ничего толком не разбирая. Он задержался перед бронзовой статуей святого Петра, застывшего на мраморном цоколе в величественной позе. Верующие подходили приложиться к большому пальцу правой ноги апостола; иные, перед тем как прикоснуться губами, обтирали бронзовый палец, иные просто прикладывались к нему и, отвесив земной поклон, прикладывались сызнова. Пьер свернул в левый трансепт, где расположены исповедальни. Священники поджидают там свою паству, готовые исповедовать на любом языке. Иные вооружены длинной палочкой: они легонько ударяют ею по голове коленопреклоненных грешников, что на месяц обеспечивает тем отпущение грехов. Но исповедующихся было очень мало, и священники, поджидая их в тесных деревянных коробках исповедален, что-то писали и читали, как у себя дома. Привлеченный сиянием восьмидесяти семи лампад, мерцавших подобно звездам, Пьер снова очутился перед Ракой. От главного алтаря с громадным и пышным балдахином, отделка и позолота которого стоили более полумиллиона, казалось, веяло надменной печалью одиночества; здесь положено было совершать богослужение только папе. Вспомнив, что в капелле Климента идет служба, Пьер удивился, что ничего не слышит. Он решил, что вечерня окончилась, и захотел в этом удостовериться. Но по мере приближения к капелле он все яснее различал едва уловимые, подобно вздохам, звуки, похожие на отдаленную мелодию флейты. Мелодия ширилась, но, только очутившись перед самым входом в капеллу, аббат распознал голос органа. Красные шторы на окнах как сквозь сито пропускали солнечный свет, и капелла, словно залитая багровым отблеском раскаленной печи, полнилась звуками торжественной музыки. Но музыка тонула, глохла в безмерности нефа, и, отойдя на полсотни шагов, уже нельзя было расслышать ни голосов, ни гудения органа.

Когда Пьер вошел, громадная церковь показалась ему совершенно пустой и мертвой. Потом он заметил несколько человек, их присутствие скорее угадывалось вдалеке. Редкие фигуры молящихся тонули в огромном пространстве и как бы растворялись в нем. С трудом передвигаясь от усталости, бродили с путеводителями в руках туристы. Посреди главного нефа, как в картинной галерее, сидел перед мольбертом художник и делал зарисовки. Гурьбой прошли французские семинаристы во главе с прелатом, который показывал им надгробия и давал пояснения. Но что значили пол-сотни, даже сотня людей в огромности этих просторов: едва приметные, люди были как черные муравьи, что растерянно мечутся, заблудившись на дороге. Пьер вдруг отчетливо вообразил себя в гигантской парадной зале, в торжественной приемной какого-нибудь громадного и пышного дворца. Через высокие четырехугольные окна без витражей лились потоки солнечных лучей, наполняя храм ослепительным, ликующим светом. Ни стула, ни скамьи — ничего, кроме нескончаемой глади чудесных голых плит, музейных плит, в зеркале которых отражался танцующий солнечный ливень. Ни укромного уголка, где можно сосредоточиться, ни сумрачного, пронизанного таинственностью закоулка, где хочется молитвенно преклонить колена. Повсюду яркий свет, победное, сияющее великолепие солнечного дня. И Пьер, неизменно с трепетом входивший под сень готических соборов, где в чаще колонн, погруженные в сумрак, рыдают толпы верующих, очутился в этом оперном зале, пустынном, озаренном полыханием золота и пурпура. Он, принесший с собой напоенное грустью воспоминание об архитектуре средних веков, об изваянных в камне изможденных святых, об искусстве, где все — сама душа, оказался среди этого парадного величия, грандиозной и бессодержательной пышности, где все — одна лишь плоть. Тщетно глаза его искали какую-нибудь простодушно верующую страдалицу, которая, преклонив колена в целомудренной полумгле, безмолвно беседует с незримым, вручая себя всевышнему. Перед ним лишь сновали усталые туристы, прелаты озабоченно водили юных священников, задерживаясь возле достопримечательностей, которые тем надлежало лицезреть; а в капелле слева все еще шла вечерняя служба, но до слуха посетителей доносилось лишь какое-то невнятное гудение, словно, проникая через своды, глухим прибоем докатывался снаружи колокольный звон.

Пьеру стало ясно, что перед ним всего лишь роскошный остов величественного колосса, от которого уже отлетело дыхание жизни. И чтобы снова вдохнуть в него жизнь, вернуть ему истинную душу, необходимы великолепие и пышность религиозных обрядов. Необходимы восемьдесят тысяч верующих, которых может вместить собор, грандиозные церемонии с участием папы, блистательные рождественские и пасхальные службы, процессии, шествия со святыми дарами во всей их нарядной оперной театральности. И молодому священнику вспомнилось прежнее великолепие этого храма: переполненная толпою верующих базилика, ослепительный кортеж с крестом и мечом впереди следует через толпу молящихся, приникших челом к плитам мозаичного пола, кардиналы шествуют попарно, словно боги плеяды: в кружевных стихарях, в сутанах и мантиях из красного муара, за ними — шлейфоносцы, несущие край мантии, и, наконец, папа, подобно всемогущему Юпитеру восседающий на обитых красным бархатом носилках, в красном бархатном, раззолоченном кресле, в белом бархатном облачении, золотой ризе, золотой епитрахили, золотой тиаре. Служители в сверкающих красных, шитых шелком одеждах несут церемониальное кресло-носилки. Над головою папы, единственного и державного властелина, машут громадными опахалами из перьев, как некогда махали ими слуги над головами кумиров древнего Рима. И какая блистательная, именитая свита вокруг этого триумфального трона! Все папское окружение, поток прелатов, патриархов, архиепископов, епископов в золотом облачении, в раззолоченных митрах. Тайные камерарии в фиолетовых шелковых сутанах, камерарии в плаще и при шпаге, в черных бархатных одеждах с брыжами и золотой цепью на шее. Несметная свита из духовных и светских лиц, для перечисления которых не хватило бы сотни страниц «Иерархии», — папские письмоводители, капелланы, прелаты всех рангов и степеней, не считая воинской свиты: жандармов в меховых шапках, дворцовой гвардии в синих панталонах и черных мундирах, швейцарской гвардии в серебряных кирасах, в полосатых желто-черно-красных мундирах, пышно разодетых гвардейцев-нобилей в высоких сапогах, коротких лосинах из белой кожи, красных, расшитых золотом мундирах с золотыми эполетами и в золотых касках. Но вот Рим становится столицей Италии; отныне двери собора никогда не бывают распахнуты настежь, напротив, их усердно и тщательно запирают; и в тех редких случаях, когда папа, олицетворение бога на земле, еще снисходит к алтарю для торжественного богослужения, базилику заполняют одни лишь приглашенные, в нее пропускают только по билетам. Пятидесяти- или шестидесятитысячная толпа народа не устремляется более, теснясь беспорядочным потоком, под ее своды; здесь присутствуют люди избранные, отсеянные для участия в особых закрытых торжествах; и даже в тех случаях, когда сюда стекаются тысячи, это неизменно тесный, ограниченный круг лиц, приглашенных на великолепное гала-представление.