Том 18. Рим — страница 70 из 136

— Но мне особенно приятно, — сказал вдруг Дарио, — что господин аббат в конце концов по-настоящему влюбился в Рим.

Пьер, молча слушавший их беседу, подтвердил с улыбкой:

— Это правда.

— Мы ведь вам говорили, — заметила Бенедетта, — чтобы понять и полюбить Рим, нужно время, много времени. Проведи вы здесь всего две недели, у вас осталось бы самое жалкое впечатление; но теперь, после двух долгих месяцев, вы всегда будете с любовью вспоминать нас и наш город, — я совершенно в этом убеждена.

Бенедетта сказала это с такой очаровательной улыбкой, что Пьер еще раз поклонился в знак согласия. Он и сам уже думал об этой странности и как будто нашел ей объяснение. Приезжая в Рим, привозишь с собой некий вымышленный образ — Рим, созданный мечтою, настолько разукрашенный фантазией, что подлинный город Рим вызывает горькое разочарование. Поэтому надо подождать, пока образуется привычка, пока смягчатся впечатления обыденной действительности, потом надо снова дать волю воображению, и вы опять увидите картины настоящего в ореоле дивного великолепия прошлого.

Челия встала и начала прощаться.

— До свиданья, дорогая, до скорой встречи на вашей свадьбе. Не так ли, Дарио?.. Знаете, я хочу, чтобы моя помолвка состоялась в этом месяце, да-да, уж я заставлю отца устроить большой званый вечер… Ах, как было бы чудесно сыграть обе свадьбы сразу, в одно и то же время!

Два дня спустя, совершив длинную прогулку по Трастевере и посетив на обратном пути дворец Фарнезе, Пьер почувствовал, что ему до конца открылась страшная и печальная правда Рима. Он уже много раз проходил по нищим, густонаселенным кварталам Трастевере, куда его влекла острая жалость к несчастным и обездоленным. Что за ужасная клоака нужды и невежества! В Париже ему приходилось видеть жалкие закоулки предместий, страшные трущобы, где в тесноте ютится бедный люд. Но ничто не могло сравниться со здешней неряшливостью, беспечностью, с этим скопищем отбросов. Даже в самые ясные, солнечные дни на извилистых, узких, точно коридоры, улочках было сыро и темно, как в погребе; там стоял отвратительный смрад, от которого тошнота подступала к горлу; то был запах гниющих овощей, прогорклого сала, запах человеческого стада, живущего скученно, среди нечистот. Покосившиеся ветхие лачуги, разбросанные в живописном беспорядке, столь любезном сердцу художников-романтиков, черные зияющие щели дверей, ведущих в подвал, наружные лестницы, подымающиеся к верхним этажам, деревянные балконы, повисшие над улицей, которые будто чудом держатся на стенах. Полуразрушенные, подпертые балками фасады, разбитые окна, сквозь которые виднелся убогий скарб грязных квартир, мелкие лавчонки; люди тут стряпали прямо на улице, потому что ленились разжигать огонь в домах: у дверей лавчонок на жаровнях разогревалась полента, шипела рыба в вонючем масле, на лотках зеленщика пестрели груды вареных овощей — огромные репы, кочны цветной капусты, пучки сельдерея и липкого остывшего шпината. На прилавках мясника валялись кое-как нарезанные, почерневшие куски мяса, неровно отрубленные телячьи головы с лиловатыми сгустками запекшейся крови. На полках булочной громоздились круглые хлебы, точно груды булыжника. В убогой овощной лавочке, с гирляндами сушеных помидоров над дверью, не было ничего, кроме стручкового перца да кедровых орешков; аппетитными казались только одни колбасные, откуда доносился острый запах сыров и копчений, слегка заглушавший зловоние сточных канав. Рядом с лотерейными конторами, где были вывешены номера выигравших билетов, через каждые двадцать шагов попадались кабачки, и на их вывесках крупными буквами перечислялись знаменитые сорта римских вин: Дженцано, Марино, Фраскати. На тесных извилистых улочках кишмя кишел грязный, оборванный бедный люд, носились ватаги полуголых вшивых ребятишек, кричали и размахивали руками простоволосые женщины в кофтах и пестрых юбках, чинно сидели на лавочках старики, жужжали мухи, жизнь проходила в суете и безделье; то и дело тащились взад и вперед ослики с тележками, крестьяне куда-то гнали хворостиной индюшек; иногда появлялись растерянные туристы, на которых тут же набрасывались толпы попрошаек. Уличные сапожники усаживались с работой прямо на тротуаре. У дверей портняжной мастерской в подвешенном на стене старом ведре, наполненном землею, цвела мясистая агава. И от окна к окну, от балкона к балкону на протянутых через улицу веревках сушилось белье, всякие тряпки и лохмотья, точно флаги, точно эмблема омерзительной нищеты.

Пьер чувствовал, как его сердце, полное братской любви, разрывается от мучительной жалости. Да, конечно, необходимо разрушить эти жуткие зачумленные трущобы, где, точно в отравленном воздухе темницы, так долго прозябал народ, необходимо все сломать, все очистить от заразы, — пусть при этом даже исчезнет старый Рим, к великому возмущению художников. Трастевере и так уже заметно изменился: были проложены новые улицы, ударами кирки пробиты бреши, открывшие доступ воздуху и солнечным лучам. И ветхие лачуги казались еще темнее, еще уродливее среди щебня снесенных домов, свежих проломов в стенах, среди обширных, еще ничем не застроенных пустырей. Пьера чрезвычайно занимал процесс роста города. Когда-нибудь позже эта перестройка будет закончена, но какое захватывающее зрелище — агония дряхлого города и трудное, мучительное зарождение нового! Надо было знать старый Рим, залитый сточными водами, заваленный нечистотами и гниющими отбросами. Недавно снесенный квартал гетто много веков заражал почву такой гнилью и грязью, что покрытый буграми и рытвинами пустырь, оставшийся на его месте, до сих пор распространяет зловоние. Хорошо, что его решили не застраивать, пока он не просохнет и не выветрится на солнце. В этих кварталах по берегам Тибра, где недавно начаты крупные строительные работы, вас то и дело подстерегают неожиданности: вы идете узкой, сырой и вонючей улицей между темными домами с почти сомкнувшимися крышами — и вдруг попадаете на светлую, просторную площадку, точно прорубленную топором в чаще ветхих, полусгнивших лачуг. Вы видите там широкие тротуары, скверы, высокие белые дома со скульптурными украшениями — квартал современного города, еще не достроенный, заваленный кучами щебня, перегороженный заборами. Повсюду едва намеченные новые улицы, громадные строительные леса, надолго заброшенные из-за финансового кризиса, непомерно грандиозные сооружения будущего города, начатые слишком поспешно и оставшиеся незаконченными. Однако задумано было полезное, благое дело, необходимое для крупной современной столицы; нельзя же допустить, чтобы старые, разрушающиеся здания Рима сохранялись как достопримечательность древних времен, как музейная редкость под стеклянным колпаком.

В тот день по дороге из Трастевере во дворец Фарнезе, где его ждали, Пьер сделал крюк, пройдя улицей Петтинари, узкой, темной, зажатой между жалкими домишками и мрачной стеною больницы, а потом улицей Джуббонари, оживленной и многолюдной; тут в витринах ювелирных лавок весело блестели массивные золотые цепочки, а в окнах торговцев тканями пестрели длинные полотнища всевозможных материй — синих, желтых, зеленых, ярко-красных. И рабочий квартал, которым он шел перед тем, и эта улица мелких торговцев вызвали в памяти Пьера страшные, убогие трущобы, где он побывал недавно, безработных, впавших в нищету, бездомные семьи, ютящиеся в великолепных пустующих домах Прати-ди-Кастелло. Этот несчастный, темный люд, ребячески наивный, подавленный деспотизмом теократии, прозябающий в невежестве и диком суеверии, настолько свыкся со своей умственной отсталостью и физическими страданиями, что даже теперь стоит в стороне от социальной борьбы; ему хочется лишь одного, — чтобы его оставили в покое, не мешали наслаждаться бездельем и солнечным теплом. Бедный люд живет по старинке, слепой и глухой ко всем переменам, происходящим в новом городе, он только досадует, что старые, обжитые лачуги снесены, быт изменился, еда подорожала, он нисколько не ценит благоустройство, чистоту, более здоровые условия, раз за них приходится расплачиваться безденежьем и безработицей. Между тем — сознательно или нет, — но, в сущности, именно ради народа оздоровляли и перестраивали Рим, стремясь обратить его в великую современную столицу; именно демократия толкала на все эти преобразования, именно народу предстояло в будущем унаследовать очищенные от грязи и болезней города, в которых справедливые законы труда в конце концов уничтожат нищету. Те, кто негодует, когда очищают от мусора древние руины, когда освобождают Колизей от зарослей плюща и диких растений, которые молоденькие англичанки собирают для гербария, те, кто возмущается безобразной каменной набережной, сковавшей Тибр, и оплакивает его прежние поэтические красоты, его берега с зелеными садами и старыми домами над самой водой, — они должны понять наконец, что из смерти рождается жизнь и что будущее всегда расцветает на развалинах прошлого.

Размышляя об этом, Пьер вышел на хмурую, безлюдную площадь Фарнезе, с наглухо запертыми домами и двумя фонтанами; жемчужные струйки воды в одном из фонтанов, искрясь на солнце, нежно журчали среди окружающей тишины; аббат остановился на минуту перед гладким монументальным фасадом массивного квадратного дворца, рассматривая высокую дверь с трехцветным французским флагом, тринадцать окон верхнего этажа и знаменитый фриз с великолепной каменной резьбою. Потом он вошел внутрь. Его поджидал один из друзей Нарцисса Абера, атташе французского посольства при итальянском дворе, любезно предложивший показать ему этот огромный дворец, один из красивейших в Риме, который французское правительство снимало для своего посла. То было колоссальное, величественное здание, мрачное и сырое, с крытой колоннадой вокруг обширного двора, с широкой лестницей, бесконечными коридорами, галереями и непомерно громадными залами. От стен веяло леденящим, пронизывающим до костей холодом, а торжественное величие высоких сводов настолько подавляло, что посетители чувствовали себя здесь какими-то ничтожными букашками. Атташе, усмехаясь, признался, что служащие посольства до смерти скучают в этих унылых покоях, где летом изнываешь от жары, а зимой цепенеешь от холода. Единственно приятное и уютное помещение — это комнаты посла в бельэтаже, с окнами, выходящими на Тибр. Оттуда, из знаменитой галереи Каррачи, открывается вид на Яникульский холм, на сады Корсини, Аква-Паола, храм Сан-Пьетро-ин-Монторио. Дальше, за просторной гостиной, помещается рабочий кабинет — светлая, солнечная комната. Зато столовая, спальни и помещения служащих посольства обращены на темную боковую улицу, и в их окна никогда не заглядывает солнце. Во всех этих обширных хоромах, от семи до восьми метров высотой, потолки покрыты росписью либо изящными лепными украшениями, гладкие стены кое-где расписаны фресками, но мебель тут самая разнородная, и великолепные старинные консоли чередуются с безвкусными современными поделками. Особенно унылое, гнетущее впечатление производят парадные покои с окнами, выходящими на площадь. Ни мебели, ни драпировок, полное запустение, великолепные залы предоставлены крысам и паукам. Только в одной из зал, где хранятся архивы посольства, повсюду — на белых деревянных столах, на полу и по углам — навалены груды пыльных бумаг. Рядом громадная двухъярусная зала, десяти метров высотой, которую владелец дворца, бывший неаполитанский король, оставил за собою, превращена в склад всякого хлама: гипсовые слепки, незаконченные мраморные статуи, прекрасный саркофаг нагромождены тут вперемежку с какими-то обломками и черепками. Пьер и его спутник осмотрели только часть дворца: нижн