— Замолчите, замолчите! Это кощунство… К тому же вы не должны уезжать, не попытавшись увидеть его святейшество. Папа наш единственный верховный владыка. И хоть я вас очень удивлю, но знайте, что отец Данджелис, пусть в насмешку, дал вам самый добрый совет: ступайте опять к монсеньеру Нани, ибо только он один в силах открыть перед вами двери Ватикана.
Пьер вздрогнул от негодования.
— Как! Меня послал монсеньер Нани, и к нему же я должен вернуться? Что за глупая игра? Меня, точно мяч, швыряют от одного к другому. Смеются они надо мной, что ли?
Измученный, обессиленный, Пьер тяжело опустился на стул против аббата, который сидел не шевелясь, с посеревшим от бессонной ночи лицом и трясущимися руками. Наступило долгое молчание. Потом дон Виджилио объявил, что ему пришла в голову новая мысль: он немного знаком с духовником папы, францисканским монахом, это человек простой, и к нему легко обратиться. Несмотря на свое скромное положение, отец францисканец может оказаться полезен. Во всяком случае, следует попытаться. Снова наступила тишина; Пьер задумался, вперив в стену невидящий взгляд, и вдруг ему бросилась в глаза старая картина, так глубоко поразившая его в день приезда. При бледном свете лампы ему почудилось, будто картина постепенно отделяется от стены и оживает, точно прообраз его собственной судьбы, его бессильного отчаяния перед наглухо запертой дверью в обитель истины и справедливости. Ах, как похожа была на него эта несчастная женщина с распущенными волосами, любящая и отвергнутая, которая, спрятав лицо, горько рыдала, в изнеможении упав на ступеньки крыльца у безжалостно запертой двери! Продрогшая, одетая в лохмотья, всеми покинутая, она хранила тайну своей безутешной скорби: какое несчастье, какое преступление таила она, закрыв лицо руками? Пьеру чудилось, что она походит на него, она казалась ему сестрою, родным существом, как все те обездоленные, отчаявшиеся люди, без надежды, без крова, что плачут от холода и одиночества и напрасно стучатся, выбиваясь из сил, в глухие угрюмые двери. Он и раньше не мог равнодушно смотреть на эту картину, но в этот вечер образ незнакомки, без имени, с закрытым лицом, рыдающей горько и безутешно, так взволновал его, что он вдруг спросил у дона Виджилио:
— Вы не знаете, кто написал эту картину? Она трогает меня до глубины души, точно произведение великого мастера.
Пораженный неожиданным вопросом, никак не связанным с их беседой, аббат поднял голову и с удивлением начал рассматривать почерневший, запыленный холст в простой раме.
— Откуда она, вы не знаете? — допытывался Пьер. — Почему ее повесили именно здесь, в этой скромной комнате?
— Право, не могу сказать, — ответил дон Виджилио, равнодушно пожав плечами, — не все ли равно? У них по всему дому развешаны старые картины, не имеющие никакой цены… Должно быть, она всегда здесь висела. Не знаю, я прежде ее не замечал.
Тут он осторожно поднялся с места. Но даже это движение вызвало в нем такую сильную дрожь, что он начал стучать зубами и с трудом мог проститься.
— Нет, не провожайте меня, — прошептал он испуганно, — оставьте лампу в этой комнате… И скажу вам на прощание — самое лучшее всецело положиться на монсеньера Нани, уж он-то, по крайней мере, обладает властью. Я говорил вам с самого начала: хотите вы того или нет, но в конце концов покоритесь его воле. Так какой же смысл бороться?.. И, ради бога, никому ни слова о нашем ночном разговоре, не то я пропал!
Бесшумно отворив дверь и подозрительно оглядевшись по сторонам, дон Виджилио осторожно вышел в темный коридор, а потом, собравшись с духом, юркнул в свою комнату, так тихо, что ни один шорох не нарушил мертвого сна старинного палаццо.
На другой день, решив продолжать борьбу и испробовать все средства, Пьер попросил дона Виджилио представить его знакомому францисканскому монаху, духовнику папы. Этого доброго смиренного францисканца, человека очень скромного и простого, вероятно, выбрали в духовники святому отцу именно потому, что он не имел никакого влияния и не стал бы злоупотреблять своим почетным положением и близостью к его святейшеству. Со стороны папы было некоторой рисовкой взять духовника из братьев миноритов, друга сирых и убогих, смиренного монаха нищенствующего ордена. Францисканец считался, однако, хорошим проповедником, твердым в вере, и даже сам папа слушал его проповеди, согласно обычаю, укрывшись за занавеской; хотя непогрешимому главе церкви и не подобало выслушивать чьи-либо поучения, но как человек он все же имел право внимать слову божию. Помимо врожденного красноречия, добрый монах был действительно чутким, внимательным духовником, он с кротостью исповедовал и отпускал грехи, очищая души от скверны святою водой покаяния. Видя, как он скромен и прост. Пьер даже не стал просить его о свидании с папой, чувствуя, что это бесполезно.
До самого вечера аббата не покидал чистый образ Франциска Ассизского, «простодушного возлюбленного бедности», как называл его Нарцисс Абер. Пьера часто удивляло, что этот новоявленный Иисус, нежно возлюбивший людей, животных, всю природу, преисполненный горячего милосердия к страждущим и униженным, мог родиться в Италии, стране эгоистической, где ищут наслаждений и поклоняются радостям жизни и красоте. Конечно, времена изменились, но какая же пламенная любовь к ближнему понадобилась в жестокую эпоху средневековья этому утешителю угнетенных, вышедшему из народа, чтобы он стал проповедовать самопожертвование, отречение от богатства, отказ от грубого насилия, равенство и покорность во имя воцарения мира на земле. Он странствовал по дорогам в нищенском рубище, в серой рясе, препоясанной веревкой, обутый в сандалии на босу ногу, без посоха и сумы. Франциск и его собратья произносили вдохновенные, дышащие поэзией проповеди, смело отстаивали великие истины, творили суд, клеймили богатых и могущественных, обличали дурных пастырей, распутных епископов — торгашей и клятвопреступников. Францисканцев встречали с радостью, как избавителей, люди следовали за ними толпами, они были друзьями, заступниками всех сирых и убогих. Вначале римскую церковь испугали столь радикальные идеи, и папы долго колебались, прежде чем признать новый орден; наконец они признали францисканцев, вероятно, надеясь воспользоваться в своих целях этой новой силой, завоевать с ее помощью бедный люд, огромную неведомую массу, вечно недовольную, вечно бурлящую, которая представляла угрозу во все века, даже в эпохи деспотизма. С тех пор папский престол получил в лице францисканцев могучее победоносное воинство, армию, которая заполонила все дороги, селения, города; они проникали в лачуги ремесленников, в хижины крестьян, завоевывая сердца простых людей. Трудно даже представить себе степень влияния этого ордена, вышедшего из недр народа, на самые широкие слои населения! Этим объяснялся его быстрый успех и процветание. Число братьев францисканцев увеличивалось с каждым годом, монастыри вырастали повсеместно, а многочисленные терциарии, монахи в миру, сливались с народом, подчиняя себе души. И лучшим доказательством того, что орден францисканцев был порождением родной земли, могучей порослью от плебейского корня, служит то, что именно в нем зародилось национальное искусство — живописцы, предшественники Возрождения, и сам Данте, величайший гений Италии.
За последние дни Пьеру пришлось столкнуться с современными представителями обоих великих орденов далекого прошлого. Францисканцы и доминиканцы, так долго сражавшиеся плечом к плечу за победу церкви, старые соперники, воодушевляемые одной верой, и сейчас еще существовали бок о бок в своих обширных, по внешности процветавших монастырях. Но смиренные францисканцы с течением времени отстранились, отошли на задний план. Произошло это, быть может, и потому, что их роль народных заступников и избавителей кончилась с тех пор, как народ сам стал бороться за свое освобождение, добиваясь политических и социальных прав. Теперь война шла между доминиканцами и иезуитами, ибо те и другие, как искусные проповедники и наставники, не оставляли надежды преобразовать мир согласно своему учению. Шла упорная, непрерывная, ежечасная борьба, борьба всеми средствами, за влияние в Риме, за высшую власть в Ватикане. Однако доминиканцы, возлагавшие надежды на своего покровителя святого Фому Аквинского, не могли не видеть, как рушатся их древние схоластические догматы, и принуждены были пядь за пядью уступать место иезуитам, которые становились все сильнее, ибо шли в ногу с веком. Кроме них, были еще картезианцы в белых суконных рясах — благочестивые, чистые сердцем молчальники, которые, удалившись от мира, жили затворниками в тихих кельях своих монастырей, ища утешения в созерцании и молитве; они немногочисленны, но их орден будет существовать до тех пор, пока будут существовать человеческие горести и потребность в уединении. Были еще бенедиктинцы, последователи святого Бенедикта, в чьем мудром уставе труд почитался священным; они ревностно изучали науки и словесность, внося в них свой вклад, и долгое время содействовали просвещению и цивилизации своими обширными трудами по истории и богословию. Пьеру нравились бенедиктинцы, и, родись он на два столетия раньше, он, вероятно, вступил бы в их орден; но его удивляло, что они возводят на Авентинском холме новый громадный монастырь, на постройку которого папа Лев XIII уже пожертвовал несколько миллионов. Зачем? Разве они в силах собирать жатву на ниве современной науки и науки завтрашнего дня? Ведь прежние работники сменились новыми, ведь старые догматы преградят богословам дорогу в будущее, если у них не хватит смелости самим опрокинуть их. Наконец, в Риме имелось множество менее значительных монашеских орденов, они здесь насчитывались буквально сотнями: это были кармелиты, трапписты, минориты, варнавиты, лазаристы, эвдисты, миссионеры, реколлекты, братья ордена христианского учения; это были бернардинцы, августинцы, театинцы, обсерванты, целестины, капуцины, не считая соответствующих женских монашеских орденов, монахинь ордена св. Клары и множества других, например, визитандинок пли монахинь Крестовой Горы. Каждый из орденов имел свою