елесть, ей хотелось сделать всех счастливыми.
— В чем дело? — спросила она с некоторым беспокойством. — Надеюсь, ничего дурного!
— Нет, нет… Только мне надо кое-что вам сказать.
Он повел ее под сливовые деревья, в последний, еще уцелевший уголок зелени. Там стояла под сиренью старая подгнившая скамья. Пред ними расстилался огромный Париж — безбрежное море крыш, легких и сияющих в лучах утреннего солнца.
Они уселись. Но когда Гильом хотел заговорить, задать вопрос, он вдруг испытал странное смущение. Глядя на Марию, такую молодую, такую прелестную, с обнаженными руками, он почувствовал, как его бедное сердце усиленно забилось.
— Приближается день нашей свадьбы, — сказал он наконец.
При этих словах она слегка побледнела, быть может, сама того не сознавая, и он весь похолодел. Не приметил ли он скорбную складку в уголках ее рта? Не омрачились ли печалью ее глаза, такие честные, такие ясные?
— О, у нас еще столько времени впереди!
Он продолжал неторопливо, ласковым голосом:
— Конечно, но все-таки нужно будет выполнить кое-какие формальности. Это скучная материя, но лучше нам сегодня все обсудить, чтобы больше к этому не возвращаться.
Он продолжал говорить о том, что им предстояло сделать, не отрывая от нее взгляда, наблюдая, какое впечатление произведет на нее разговор о близкой свадьбе. Она сидела молча. Лицо ее словно окаменело, руки лежали на коленях, и она не обнаруживала ни огорчения, ни досады. Но все же она казалась подавленной и как будто покорялась необходимости.
— Дорогая моя Мария, вы молчите… Вам что-нибудь неприятно?
— Мне? О нет, нет!
— Вы же знаете, что можете говорить со мной вполне откровенно. Давайте еще подождем, если у вас есть свои основания снова отодвинуть этот срок.
— Да нет же, мой друг, у меня нет никаких причин. Какие же у меня могут быть причины? Я предоставляю вам уладить все по вашему усмотрению.
Наступило молчание. Она смотрела ему в глаза своим открытым взглядом, но губы ее чуть вздрагивали, и какая-то странная грусть омрачала ее лицо, обычно веселое и безмятежное, как лесной ручеек. Раньше она, конечно, стала бы смеяться и петь, услыхав о предстоящей свадьбе.
Внезапно Гильом набрался смелости и сказал дрожащим голосом:
— Моя дорогая Мария, простите меня, если я задам вам один вопрос… Вы еще можете взять назад свое слово. Вполне ли вы уверены, что любите меня?
Она поглядела на него с искренним изумлением, не понимая, к чему он клонит. Видя, что она не спешит отвечать, он добавил:
— Загляните поглубже в свое сердце, спросите себя… Действительно ли вы любите своего старого друга, а не другого?
— Это я-то, Гильом! Почему вы меня об этом спрашиваете? Разве я дала вам повод так со мной говорить?
В ее голосе звучало искреннее негодование. Она смотрела ему в глаза своими прекрасными глазами, в которых так и светилась правдивость.
— А все-таки я должен у вас допытаться, — продолжал он, перемогая себя, — ведь дело идет о счастье всей нашей семьи. Спросите свое сердце, Мария. Вы любите моего брата, вы любите Пьера…
— Я люблю Пьера? Я? Я? Ну да, я его люблю. Я его люблю, как и всех вас, я люблю его, потому что он стал нам родным, потому что теперь он живет нашей жизнью и разделяет наши радости!.. Когда он приходит к нам, я, разумеется, бываю счастлива, и мне хотелось бы, чтобы он всегда был с нами. Я в восторге, когда его вижу, когда его слушаю, когда гуляю с ним. На днях я так огорчилась, когда мне показалось, что он опять впал в черную меланхолию… Это вполне естественно, не так ли? Мне кажется, до сих пор я исполняла все ваши желания, и решительно не понимаю, каким образом мои дружеские чувства к Пьеру могут помешать нашему браку.
Пытаясь его успокоить, она с жаром говорила о своем равнодушии к Пьеру, и Гильом с болью в сердце убедился, что он не ошибся в своих догадках.
— Но послушайте, бедная моя Мария, ведь вы невольно выдаете себя… Теперь мне ясно, что вы не любите меня, а любите моего брата.
Он схватил ее обнаженные руки и сжимал их с нежностью и отчаянием, словно принуждая Марию заглянуть в глубь ее сердца. Но девушка все еще защищалась. Продолжалась трагическая борьба двух любящих существ: он старался убедить ее очевидностью фактов, а она сопротивлялась, упорно не желая ничего видеть. Тщетно излагал он ей всю историю ее любви, объясняя, что происходило у нее в сердце: сперва она испытывала к Пьеру глухую враждебность, потом ее заинтересовал этот необычайный молодой человек, затем возникла симпатия и родилась нежность, когда она увидела его страдания и ей удалось мало-помалу излечить его от тоски. Оба они молоды, все остальное довершила мудрая природа. Он приводил все новые доводы, все новые доказательства, вызывая у нее волнение и дрожь, но она по-прежнему не хотела испытывать свое сердце.
— Нет, нет, я его не люблю… Если бы я его любила, это было бы мне известно и я сказала бы вам. Ведь вы знаете меня: я не умею лгать.
Гильом безжалостно допытывался правды. В эти минуты он напоминал героического хирурга, который, помышляя о всеобщем благе и испытывая новый метод, делает операцию самому себе.
— Нет, Мария, вы любите вовсе не меня. Вы чувствуете ко мне только уважение, благодарность, чисто дочернюю нежность. Вспомните, что вы переживали, когда мы решили пожениться. В то время вы никого не любили и благоразумно дали свое согласие, не сомневаясь, что будете счастливы со мной, считая, что поступаете правильно и хорошо… Но вот явился мой брат, и у вас естественно родилась любовь. И теперь Пьера, одного Пьера, вы любите страстной любовью, какую питают к любовнику и к мужу.
Обессилев, потрясенная светом, которым, помимо воли, озарилась ее душа, Мария взволнованно возражала.
— Но почему вы так защищаетесь, дитя мое? Я же ни в чем вас не упрекаю. Я сам, старый безумец, этого захотел. Случилось только то, что должно было произойти, и это, безусловно, хорошо… Я только хотел добиться от вас правды, чтобы принять известное решение и поступить, как подобает порядочному человеку.
Наконец она признала себя побежденной. Слезы хлынули у нее из глаз. Она испытывала раздирающую боль, и ей казалось, что она смята, раздавлена под тяжестью этой новой, дотоле неведомой ей истины.
— Ах, какой вы злой, вы насильно заставили меня заглянуть в мою душу! Еще раз клянусь вам, я и не подозревала, что люблю Пьера той любовью, о которой вы говорите. Это вы раскрыли мне мое сердце и раздули в нем пламя из искорки, которая еле тлела… А ведь это правда, я люблю Пьера. Теперь я люблю его именно так, как вы сказали. И все мы стали ужасно несчастными, — вот чего вы добились!
Она плакала навзрыд. В порыве безотчетной стыдливости она внезапно вырвала свои руки из его рук. Но он обратил внимание, что ее щеки не окрасились румянцем, хотя она так часто, к своей досаде, непроизвольно краснела. Девственно чистая Мария не чувствовала себя виноватой: она не изменила ему, это он разбудил ее для любви. С минуту они стояли, глядя сквозь слезы друг на друга, — она, здоровая, крепкая, с широкой грудью, вздымающейся от сердечного волнения, с прелестными обнаженными до плеч руками, которые могли служить поддержкой; он, еще полный сил, с густой седой шевелюрой, с черными усами, придававшими ему молодой и энергичный вид. Но все было кончено: свершилось непоправимое, и судьба их резко изменилась!
Он сказал в благородном порыве:
— Мария, вы не любите меня. Я возвращаю вам ваше слово.
Но она с не меньшим благородством стала отказываться:
— Я никогда вам его не верну, потому что я дала вам его от чистого сердца, с искренней радостью и по-прежнему испытываю к вам нежность и восхищаюсь вами.
Но он настаивал, и в его надтреснутом голосе появились твердые нотки.
— Вы любите Пьера, и за Пьера вы должны выйти замуж.
— Нет, я принадлежу вам. Невозможно за какой-то час разрушить то, что скрепили годы… Еще раз клянусь вам, что если я и впрямь люблю Пьера, то еще этим утром и не подозревала об этом. Пусть будет все по-прежнему. Не мучьте меня больше, это было бы слишком жестоко.
Вдруг Мария с дрожью стыда обнаружила, что стоит перед ним с обнаженными руками, и поспешно отвернула рукава, она натягивала их на ладони, словно хотела вся спрятаться от него. Потом встала и удалилась, не проронив больше ни слова.
Гильом остался один на скамейке в этом зеленом уголке, над огромным Парижем, который в утренних лучах казался каким-то фантастическим городом, реющим над землей. Неимоверная тяжесть придавила его. Ему представлялось, что он никогда не поднимется с этой скамьи. Но больнее всего его ранило признание Марии, что еще этим утром она не подозревала о своей любви к Пьеру. Она этого не знала, и он сам заставил ее осознать свою любовь. Он взрастил у нее в сердце это чувство, открыв ей глаза. О, как это ужасно! Самому обречь себя на смертельные муки! Теперь он во всем удостоверился. Счастье любви не для него! Жившее в нем нежное дитя было смертельно ранено. Но в эти трагические минуты, чувствуя свой возраст и всю неизбежность жертвы, он испытал горькую радость и некое гордое удовлетворение при мысли об исполненном долге. То было суровое утешение, которое посещает лишь героические души, но он находил в этом горькую поддержку, какое-то гордое удовлетворение, И мысль о жертве внедрилась в его сознание, мало-помалу овладев им с необычайной силой. Он поженит своих детей. Это его долг, это единственно разумный выход, только это обеспечит счастье всем членам семьи. Когда его сердце возмущалось, трепетало и стенало от боли, он сжимал себе грудь своими сильными руками, пытаясь его придушить.
На другой день у Гильома произошло решительное объяснение с Пьером, но уже не в тесном садике, а в просторной мастерской. В окне виднелся необъятный Париж, целый мир, где трудилось человечество, гигантский чан, где бродило вино будущего. Оставшись наедине с братом, он сразу же приступил к делу, не считая нужным прибегать к предосторожностям, какие соблюдал в разговоре с Марией.