— А ведь она представительна, эта славная женщина… А? Что вы скажете?
Посетители выразили свой восторг. Пьер был очень взволнован, увидав в этом творении художника воплощение своей давнишней мечты о грядущем царстве Справедливости, возникающем на развалинах этого мира, который не удалось спасти Милосердию.
Скульптор весело рассказал, что решил создать эту модель, чтобы немного утешиться: его приводил в отчаяние своей банальностью навязанный ему огромный ангел. К тому же ему только что поставили на вид, что одежды ангела слишком подчеркивают бедра; пришлось переделывать всю драпировку.
— Все, что им угодно! — воскликнул он. — Это уже не мое детище, это просто заказ, который я выполняю, как каменщик возводит стену. Больше не существует религиозного искусства, его убили безверие и глупость… И если суждено возродиться подлинно гуманному искусству, искусству для всех, какое счастье быть его провозвестником!
Он внезапно остановился. Где же, черт возьми, дети, Антуан и Лиза, ушли они, что ли? Он широко распахнул дверь, и на пустыре, заваленном хламом, на фоне города, позолоченного вечерними лучами, они увидели изящную группу — огромную фигуру Антуана и маленькую, хрупкую фигурку Лизы. Юный гигант нежно поддерживал ее мускулистой рукой за талию, помогая идти, а тоненькая, грациозная девушка, которая вдруг почувствовала себя женщиной и быстро расцвела, глядела ему в глаза с благодарной улыбкой, навсегда отдавая себя.
— А! вот и они… Как видите, чудо уже совершилось. Не помню себя от радости! Я был в отчаянии и уже не надеялся научить ее грамоте; она целыми днями сидела в уголке, как блаженная, не в силах шевельнуть ни языком, ни ногами… И вот пришел ваш брат, и все произошло как-то само собой. Она его слушала, понимала, стала учиться читать и писать, стала разумной и жизнерадостной. Однако она все еще не владела ногами, у нее по-прежнему был вид больного ребенка, тогда он начал выносить ее из дому на руках и заставлял ходить, поддерживая под руки; и теперь она уже ходит сама. Положительно, за несколько недель она выросла, стала стройной и прелестной… Да, да, уверяю вас, это второе рождение, он ее сотворил. Посмотрите-ка на них.
Антуан и Лиза медленно шли вперед. Вечерний ветер, тянувший со стороны шумного, знойного Парижа, овевал их дыханием жизни. И если юноша избрал этот простор, где самый воздух трепетал жизнью, то, очевидно, потому, что нигде в другом месте он не мог бы вдохнуть в нее душу и силы. Влюбленный сотворил себе возлюбленную. Он увидел спящую девушку, недвижимую, бездумную; он пробудил ее, пересоздал, полюбил. Она была его творением, частью его существа.
— Ну как, сестренка, ты уже не так устаешь, как раньше?
Она улыбнулась небесной улыбкой.
— Нет, что ты! Так приятно, так чудесно идти и идти… А с Антуаном мне хотелось бы идти всю жизнь!
Все засмеялись, и Жаган добродушно сказал:
— Будем надеяться, что он не заведет тебя слишком далеко. Вот вы и пришли. Уж я-то не стану препятствовать вашему счастью.
Антуан остановился перед статуей Справедливости, которая в вечернем свете, казалось, дышала жизнью. В этот тихий час он так остро почувствовал всю прелесть искусства, что на глазах у него блеснули слезы. Он прошептал:
— О, божественная простота, божественная красота!
Недавно он закончил гравюру на дереве, изобразив Лизу с книгой в руках, проснувшуюся для сознательной жизни, для любви; то было замечательное произведение, исполненное чувства и правды. Наконец-то исполнилось его желание, он сделал гравюру непосредственно с натуры. Он испытывал необычайный подъем духа, мечтал о великих, своеобразных творениях, в которых хотел увековечить жизнь своей эпохи.
Тома решил, что пора уходить. Он пожал руку Жагану, который, окончив работу, надевал пальто, собираясь вести сестру Лизу домой, на улицу Кальвер.
— До завтра, Лиза, — сказал Антуан и наклонился, чтобы поцеловать ее. Она поднялась на цыпочки, подставляя для поцелуя глаза, которые он ей отверз.
— До завтра, Антуан.
Сумерки сгущались. Пьер вышел первым, и вдруг в вечернем полумраке перед ним мелькнуло видение. К своему удивлению, он ясно разглядел брата Гильома, выходившего из двери, за которой зиял вход в подземную часть храма. Ученый быстро перелез через ограду и тут же сделал вид, будто он случайно здесь, по дороге с улицы Ламарк. Подойдя к сыновьям с видом радостного удивления, он начал рассказывать о своей прогулке по Парижу, Пьер спрашивал себя: уж не померещилось ли все это ему? Но вот Гильом тревожно взглянул на него, Пьер убедился, что он не ошибся. Он чувствовал себя неловко в присутствии этого человека, который никогда не лгал, и стал мучительно подозревать, что увиденное им имеет прямое отношение к страшной тайне, которую последнее время он чувствовал в воздухе маленького домика, мирного приюта труда.
В этот вечер, когда Гильом с сыновьями и братом подошел к просторной мастерской, высившейся над Парижем, в окнах было темно и дом казался пустым. Лампы еще не были зажжены.
— Смотрите! Никого нет дома, — заметил Гильом.
Но из темноты послышался голос Франсуа, спокойный, чуть приглушенный.
— Нет, я здесь.
Он сидел за столом, оторвавшись от книги, так как уже нельзя было читать; опершись на руку подбородком, юноша мечтал, глядя вдаль, на Париж, который уже тонул в полумраке. Он проработал, не поднимая головы, весь день. Приближались экзамены, и он все время жил напряженной умственной жизнью. Казалось, в полутемной комнате витали мысли юноши, неподвижно сидевшего над книгой.
— Как! ты здесь, ты еще работаешь! — воскликнул отец. — Почему же ты не спросил лампу?
— Нет, я смотрел на Париж, — задумчиво ответил Франсуа. — Это просто удивительно: темнота постепенно спускается на город, как будто у солнца есть свои пристрастия. Дольше всего была освещена гора Святой Женевьевы, где стоит Пантеон, где так пышно расцвели науки и знания. Школы, библиотеки, лаборатории еще золотились в закатных лучах, а торговые кварталы уже тонули в тени. Я не хочу сказать, что светило предпочитает именно нас, учеников Нормальной школы, я только отметил, что его лучи задерживаются на наших крышах, когда весь город уже в темноте.
Шутка показалась ему забавной, и он засмеялся; чувствовалось, что он горячо верит в силу человеческого ума, что его жизнь посвящена умственному труду, который, по его мнению, один способен создать царство истины и справедливости, даровать людям счастье.
В комнате царила тишина. Огромный Париж погружался во тьму, становясь все чернее, необъятнее, таинственней. Один за другим вспыхивали огоньки.
— Зажигают лампы, — прибавил Франсуа. — Люди снова берутся за труд.
Гильом, который тоже замечтался, воскликнул, весь во власти своих дум:
— Труд… да, разумеется! Но чтобы пожать плоды труда, его должна оплодотворить человеческая воля… Существует нечто высшее, чем труд!
Тома и Антуан подошли к отцу, и Франсуа спросил от имени всех братьев:
— Что же это, отец?
— Действие!
Сыновья немного помолчали, подавленные торжественностью минуты, трепеща перед огромными валами мрака, наплывавшими со стороны смутно различимого гигантского города. Потом неизвестно чей молодой голос произнес:
— Действие и значит труд.
Тревога Пьера все возрастала, ведь он не мог так безмятежно, так слепо доверять брату, как эти трое юношей. В словах Гильома ему снова почудилось нечто загадочное и зловещее. И в сгустившихся сумерках, над темным городом, где зажигались лампы для упорного ночного труда, пронеслось веяние несказанного ужаса…
В этот день в соборе Сердца Иисусова в присутствии десяти тысяч паломников должно было состояться торжественное богослужение. Церемония благословения святых даров назначена была на четыре часа. Задолго до этого срока Монмартр будет наводнен толпой, лавки торговцев священными предметами будут осаждаться покупателями; люди станут тесниться перед закусочными, — словом, это будет настоящая ярмарка; а над праздничной толпой разольется оглушительный звон главного колокола — «Савояра».
Когда утром Пьер вошел в мастерскую, Бабушка и Гильом сидели там одни; он успел уловить несколько слов и без зазрения совести спрятался за высокий вращающийся книжный шкаф и стал прислушиваться. Бабушка шила, сидя на своем обычном месте у широкого окна. Гильом говорил вполголоса, стоя перед ней.
— Все уже готово, матушка, это будет сегодня.
Побледнев, она выронила из рук шитье и подняла на него глаза.
— Вот как… Значит, вы решились.
— Да, бесповоротно. В четыре часа я буду там, и все будет кончено.
— Что ж, вы хозяин положения.
Наступила томительная тишина. Голос Гильома, казалось, доносился откуда-то издалека, словно из иного мира. Чувствовалось, что он принял непоколебимое решение, весь во власти своей трагической мечты, послушный идее мученичества, которая уже приняла определенную форму и прочно засела у него в мозгу. Бабушка смотрела на него своими светлыми глазами; эта героическая женщина состарилась, переживая страдания своих близких, была полна преданности и самоотречения, ее отважное сердце могла воодушевить только мысль о долге. Она входила в мельчайшие подробности его работы, ей был известен его ужасный замысел; она жаждала справедливости и, видя на каждом шагу вопиющие беззакония, принимала идею возмездия, она верила, что могучее пламя вулкана очистит мир, — она также верила, что человек должен мужественно дожить до конца свою жизнь, и не видела в смерти ничего доброго и плодотворного.
— Сын мой, — сказала она мягко, — ваш замысел созревал у меня на глазах, он ничуть не удивил меня и не возмутил, я считала, что это будет как удар грома, как небесное пламя, могучее и очистительное. Я всегда вам помогала, хотела быть вашей совестью, исполняла вашу волю… Но все же я должна еще раз вам сказать: вы не имеете права бежать от жизни!
— Напрасно вы это мне говорите, матушка, я отдал этому делу свою жизнь и не могу взять ее обратно… И разве вы больше не хотите исполнять мою волю