, как будто кому-то назло… Статейка предполагалась для оживления отдела товарища Калабуха. В том-то и была суть, что Калабух, обычно разъярявшийся от одной видимости покушения на его полосу, на сей раз загадочно смолчал, и в молчании этом Соустин не мог не чувствовать некоего дальновидного злорадства.
— Ты, друг, хорошенько и насчет разных этих… просмотри! Я больше ведь на чутье брал. Зыбин так и сказал: «Бери на чутье!» Ну, я на завод насчет праздничной хроники пошел.
Пашка, получавший теперь поручение за поручением, самоуслажденно предавался деловой горячке. Пашку уже обуревали дерзостные мечты — двинуть, например, от газеты на строительство… Бедняга и не чуял, что попал между двумя жерновами… Соустин проводил слухом варварское громыхание его бахил, тоже, казалось, преисполненное самых доверчивых и гордых надежд, и ему вчуже стало жаль парня. Пора было браться за работу. Толстая стопка рукописей, главным образом праздничных и итоговых отчетов по разным промышленным предприятиям, сплошного, без абзацев, буквенного текста, разбитого притом на параграфы: 1, 2, 3… То были дебри, из которых— Соустин знал по опыту — предстояло выйти только к вечеру, уже при желтых, похоронивших день лампочках, с натруженным, полуочумелым мозгом. Первая статья, выдернутая наугад, содержала в себе что-то итоговое и перспективное о деревне, — совсем не по специальности отдела! В предпраздничные дни подсовывалось для правки все подряд… Ну, деревню-то Соустин знал, она с детства вросла в него ветляной пыльной улицей, дедушкиной избой. Сколько, лет одиннадцать — двенадцать не бывал он в Мшанске? Брови его сдвинулись, надо было работать. Довольно о Мшанске… «Посевная площадь колхозов увеличивается с 4,3 млн. га до 15 млн. га». Сестра о том же писала, и, как всегда, жалобно было ее писание, что в Мшанске все по-новому и тоже тянут мужиков в колхоз. Пора бы денег ей послать… «Приведенные цифры показывают, что наша отсталая деревня уже пошла в эпоху величайшей социально-технической революции». Он и сам знал: было чушью все то, что он берег в себе: обрыдлые крыши, ласточки, колокольни, теплая пыль, где бегало когда-то крошечное его тельце. Мшанск на самом деле подымался где-то другой, не нуждающийся в Соустине…
За дверью по коридору хлынули скопом смех, голоса, топоты. Настал час полуденного перерыва; служащие, приходившие в редакцию к девяти часам, спешили вперебой к буфету за завтраком. Технические секретари брали холодные котлетки с черным хлебом и простоквашу; курьеры — селедку со свекольным гарниром и чай; машинистки ели котлетки, простоквашу, селедку и, как женщины, зарабатывающие на свои прихоти самостоятельно, помимо мужей, позволяли себе с утра полакомиться пирожным. Люба Зайцева принесла Соустину в отдел домашний завтрак, довольно объемистый, завернутый во вчерашнюю газету, — от жены (с женой, вследствие неопределенных квартирных обстоятельств, они жили пока раздельно). Эту Любу, сестру жены, Соустин устроил машинисткой в «Производственной газете». Люба спросила, придет ли он погостить на праздники.
— Не знаю, у меня, вероятно, будет отчет о праздничной Москве и о параде, придется везде ходить, потом работать.
— Значит, не придешь, — сказала Люба. — А Катя пельмени хотела для тебя сделать.
Она привыкла, отдав завтрак, полуприлечь на несколько минут около него на стол, думая о чем-то, положив под локоть сумочку. Совсем рядом виделись ее брови, разлетающиеся углом; глаза, потускневшие от оконного света, в который они засмотрелись безвольно; иногда, за неосторожно открывшейся блузкой, — маленькая вялая грудь. Ну, что ж, Люба была своя, Соустин любил нянчить ее Дюньку, как родного! Он погладил ей руку, но Люба вдруг мучительно распылалась.
— Что с тобой? — подивился он.
Люба вильнула своей пышной юбкой, — сама она была тоненькая, но юбки раздувались пышно на ней, как кринолины, — и расхохоталась, так расхохоталась закатисто и неостановимо, почти до страдания, избегая глядеть Соустину в глаза, что ей пришлось выбежать. Соустин не удивился: несмотря на семь лет родства, Люба всегда проходила мимо него каким-то диковатым ветром.
…Подступали самые горячие, крутые часы работы.
Чаще хлопают двери отделов и поспешнее пересекающиеся шаги в коридоре. Приходят заведующие отделами; грохнув застегнутый на ремни, чемоданистый портфель на край стола, тотчас смотрят на руку с часами, ибо большинство из них начальствует еще в наркоматах или ведет партийную работу высокой трудности.
Обычай такого совместительства остался от недавнего прошлого, когда «Производственная газета» выходила не более чем в сорока тысячах экземпляров. Но годы запахли по-другому — цементом, известью, железом; горизонты зазубрились силуэтами строительных вышек. Сквозь все закоулки жизни разветвлялась огромина пятилетнего плана, концы его уходили в мечту. Участок, который занимала хиреющая газета, оказался одним из самых боевых. Перед ней открывалась непочатая жила вопросов, полных злободневности и пафоса, ее голос начинал достигать до всех новостроек. За одну трехмесячную кампанию тираж «Производственной газеты» вырос до семидесяти пяти тысяч. Понадобилось увеличить число сотрудников, прибавился новый отдел — кадров. Прежний промышленный отдел, ведомый Калабухом, предполагалось, ввиду обилия и несродности тем, разбить на два: социалистического строительства и эксплуатируемых предприятий.
В два пришел Калабух. Его всегда задерживали или райкомовские дела, или что-нибудь вроде семинара в Институте красной профессуры. Да сегодня он и имел право опоздать: ночью выпадала его очередь нести обязанности дежурного редактора в типографии (как заведующий важнейшим отделом он выпускал ответственнейший номер газеты). Он сбросил шинель по-походному (после недавних маневров Калабух носил только военное), — сбросил ее прямо на стул, у него в портфеле было что-то чрезвычайно спешное.
— Вот тут моя под-передовая статья на завтра. Будьте-ка добры, прочитайте ее до машинки. Может быть, если нужно, э-э… кое-где слегка подчистите слог.
Соустин с готовностью принял рукопись. Доверие Калабуха к его стилистической опытности, даже признание некоторого превосходства Соустина в этом отношении льстили…
Под-передовая для праздничного номера — она будет пущена под решеткой из строительных вышек и заводских труб, прорезающих рассветный горизонт, — называлась: «XII годовщина Октября и итоги первого года пятилетки». Тут само собой напрашивалось что-нибудь более сжатое, с мечтательным многоточием на конце, вроде: «На пороге тринадцатого…», или «На рубеже тринадцатого…», или даже «На грани тринадцатого…». Заведующий, одобрительно хмыкнув, выбрал «На пороге тринадцатого…».
В первой половине статьи Калабух поставил своею целью энергично и с большим подъемом живописать размах советского строительства за истекший год. В Ростове на Сельмашстрое пущен первый цех. На Турксибе уложено 940 километров рельсов, что составляет более 60 % всей магистрали. На Уралмашстрое закончена постройка цехов металлоконструкций и ремонтно-строительного. В Сталинграде близки к завершению самые грандиозные цехи тракторного завода — механический и сборочный. Огни строек озаряют Свердловск, Нижний, Мариуполь, Челябинск, Магнитогорск, Днепрострой… Ряд районов страны переходит на сплошную коллективизацию. «Этот год, — говорилось дальше в статье, — шел под знаком решительного наступления на капиталистические элементы города и деревни. („И здесь та же незаглухающая гроза…“) Наша партия сильна своим предвидением и умением сочетать революционную теорию с революционной практикой. Мы будем и дальше продолжать это наступление, конечно, не подрывая при этом производственных возможностей деревни (в особенности при наших колоссальных контрольных цифрах в индустрии)…»
«Конечно, не подрывая…» Оговорку эту Соустин нашел весьма уместной, она несла в себе нечто успокоительное, напоминала о государственном чувстве меры… Он только обратил внимание Калабуха:
— У вас тут два раза «при». Фразу в скобках я изменил бы так: «в особенности, если учесть колоссальные контрольные цифры нашей индустрии».
Калабух размышлял.
— Вычеркните это место совсем. — Подошел, наклонился сзади. — Да почернее, почернее! Дайте, я сам… — В нетерпении выхватив у Соустина перо, он не зачеркнул, а залил строчку чернилами.
Соустин попутно заметил:
— Я получаю письма из провинции, из деревни. Там все опять разворошено, как в восемнадцатом. Очевидно, революция, товарищ Калабух, не терпит длительных спокойных передышек?
Калабух, прошагав грузно, по-военному, остановился у окна. То была поза мыслителя: руки назад, взгляд рассеянно прищурен, он созерцал не вовне, а внутри себя.
— Еще старик Фихте сказал… — Он произнес это не без поощрительной иронии, как бы многое по-свойски прощая добряку Фихте. — Еще старик Фихте сказал: «Мы, человечество, ставим себе задачи и разрешаем, чтобы в их разрешении найти еще более высшие задачи!»
Соустин слушал с подчеркнутой внимательностью. Нет, тут было не унаследованное от Мшанска, дедовское, мужицкое низкопоклонство: Калабух обаял его чем-то… Бывший наборщик, бритоголовый, курносоватый и по-бычьи насупленный, в обвислых защитного цвета шароварах и гимнастерке, — как мало согласовались с такой внешностью и биографией его нежданная ученость, культурная широта обобщений, почти профессорская изысканность цитат!
Но Калабуха прервал курьер, принесший Пашкину перепечатанную на машинке рукопись. Соустин вышел из-за стола, чтобы напомнить, в чем дело. Завотделом не читал, скорее — дергал, сморщившись, страницу за страницей. Он равнодушно бросил рукопись, замирающего в надежде Пашку, вместе с его бахилами, бросил на стол.
— Отдайте тому, кто заказывал.
— Но товарищ Зыбин сказал…
— Пусть товарищ Зыбин и печатает, где хочет.
Равнодушие было напускное; за ним пряталось явное удовлетворение, пожалуй, даже предвкушаемое торжество… Соустин на ходу перелистал рукопись. Конечно, задание дали Пашке не по силам. А он еще, по своей пылкости, перестарался в иных местах, подпустив такой лирики, что за него морозным стыдом подирало по спине. Соустин жалел парня, хотя и знал, что Пашку взлелеивали как будущего его соперника.