Том 2 — страница 4 из 91

— Народ жадный: оце да оце, хиба да хиба, а не дают ни черта.

Березин сплюнул с сердцем.

— А потом, товарищ начальник, сходил бы на станцию, нам, похоже, голову морочат. Ведь поезда-то все идут… И все туда.

Я слышал гудки, но не мог думать, чтобы это на юг. Наконец и начальник станции обещал, что к первому… Под пургу лезть не хотелось.

Гаймидуллин заволновался:

— Ступай, бачка начальник, кричи там! Пиши большой тилиграм камисару, путя не дают, пропадаим. Кричи, ступай!

Пришлось идти. На первом пути стоял эшелон под ларами. Начальника станции я встретил на платформе.

Я спросил, правда ли, что поезда уже были.

Он виновато пожал плечами.

— Товарищ, что я могу поделать! Я на каждый поезд даю ваш наряд, сам бегаю. Не принимают, говорят, у самих перегрузка. Вот и этот по вашему направлению, идите, поговорите!

Я торопливо тащил его за рукав.

— Идемте, идемте вместе, давайте наряд!

Показалось, что лохматые прошмыгнули где-то сзади: лица у них злобные, выжидающие. Может быть, это было просто так… ветер. Он дул зло, колюче шатал на ходу.

Комендант поезда отказался наотрез.

Я просил, грозил, доказывал важность этой прицепки для всего фронта, даже для всей Республики — он был неумолим: у эшелона нагрузка и так свыше нормы, может не хватить тяги.

— А своих отцепить не могу. Едем тоже голодные, нетопленые…

Мы пошли обратно. Начальник утешал:

— Они что-то часто пошли, и все туда. Не к этому, так к следующему обязательно.

Я плохо верил. Насколько мог зловеще, сказал:

— Буду ждать…

В вагоне было холодно, он весь заиндевел изнутри; опять глядели из-за печки тяжелые глаза, от которых было неспокойно…

А эшелоны трубили за пургой, гремели весело: на юг, на юг! От каждого гудка вспыхивала злоба, колотилось сердце. И мы бы могли сейчас мчаться туда, и мы бы, и мы бы…

Я не понимал все-таки, почему они шли на юг, а не к прорыву.

Березин ходил еще раз в поисках еды. Больше вещей у нас не было, он просил милостыню. Подали котелок зерновой пшеницы, мы размололи ее камнями, мы радовались, что сварим ее, когда будут дрова. И незаметно легли на мешки, Березин сверху. И опять запели красноармейцы, помчался вагон, поезда трубили о солнце, о полногрудом дыхании…

В сумерках лохматые разбудили нас. Мы еще стояли…

— Эй, вставай, бери мешки, уголь пришел!

Мы с Березиным выскочили из вагона. Состав с углем стоял на втором пути, часовые ничего не видели, их гнуло и секло пургой. Из соседнего воинского, где яростно топали ногами о полы в холодных вагонах, уже грабили, ползали под всеми платформами крадущимися тенями. Мы подползли тоже, сцарапывали над собой колючий уголь леденеющими пальцами, таскали, задыхаясь, полные мешки в вагон. Буря скакала по всему плацу, крыла седыми летучими полотнищами станцию, эшелон, валила с ног. Руки больше не действовали, мы сталкивали уголь локтями, подбородками, мы разворочали все нутра платформ — пурга вилась над ними черно и ядовито, как дым…

Эшелон уходил с красными печами. Мы прижались бы к ним голым телом, захлебываясь блаженной слюной…

За вагоном выла ночь.

Ребята сказали:

— Ну, мы за растопкой пойдем, ты посиди здесь!

Я ослаб, я попробовал прилечь на мешки — нет, этого делать было нельзя: слишком чугунно опускались веки, слишком быстро сразу же мчало в сны — я запрыгал и забегал кругом печи, я хотел прожить еще минут пять…

Отсюда уже — никуда никогда не уехать…

Голос Березина прохрипел из-под вагона:

— Отвори-ка…

Дверь с визгом разошлась, из тьмы кричало:

— …иди за станцию… там вправо… собаку надо убить… калитку я отпер сверху, а не даеть стерьва…

Я слез в мутный ледяной хаос, побрел наугад в ту сторону, где должна быть станция. Плавучие снега сами катились под ноги, вздымали на свои рыхлые гребни, плавно роняли в провалы, возносили опять. Я ступил на какие-то невидимые жуткие берега, мимо которых мчался озверелый черный океан, ревел, оттуда потерянные кричали:

— …вон… вон… калитка… бей…

Я нажал всем телом в какую-то стену, провалился вперед. Черное взвыло, неслось на меня. Я понял, что это и есть собака. Пальцы сладко надавили спуск нагана почти в упор, еще, еще — оно заколесило, тащилось, визжа, по снегу, оно уже лежало мутным камнем.

— Готова! — крикнул я тем.

Нужно было почти падать на землю, въедаться в нее ногами, чтобы вдруг не оторвало, не унесло, не перемололо где-то в очумелых, визжащих беснованиях.

Циклон пришел.

Он начинался где-то у полярных сугробов. Это пронзительно мчались пласты сдвинутых там воздухов; они неслись с воем через тысячеверстные пространства, рвали крыши, деревья, камни из земли, снежными смерчами засыпали обозы, поезда, укладывали скорченные трупы под придорожные мосты — буря взрытых воздуховых недр кромсала все, что попадалось ей на пути, летела к морю: это было зачем-то нужно, какая-то дикая гармония атмосфер, какая-то правда разрешалась в сумасшедшей схватке…

Я почти полз по земле, раздавленный…

Тысячи людей сидели в натопленных комнатах, слышали, как дикий шквал ревел над трубами, вспоминали с ужасом, что где-то есть степи, перед печкой потирали руки от уюта и безопасности. Хотел ли я быть на их месте?

Нет, то тепло было густо, как удушье…

Словно гигантские размахи ветров раскачали меня, вырвали из теснин, открыли насквозь всю громаду ночи.

Она — это мы, полусдохшие от стужи, вшей и голода и все-таки окоченелыми руками, со злобным весельем прокапывающиеся сквозь сугробы и пургу к жизни; нетопленые эшелоны, что крутились стоверстно в ночи, в них топали ногами, чтобы не замерзнуть, а не замерзнуть — чтоб победить, грабили уголь, нужный для революции на каких-то там заводах — туда доходили только порожняки… Если не было угля, рвали заборы, вырывали шпалы из окаменелой земли — и гудели и трубили победой в пургу; и где-то сбившиеся со шляхов курьеры летучей почты засыпали в обезумевших метельных постелях; и там, у прорыва, слепо плутали части, спутавшие свои авангарды и хвосты, хлещущие наугад пулеметами в упор буре: — мы — мы — мы!

Я добрел до вагона, вагон был — мы. Березин стучал каблуками, бегая вокруг печки. Это был самый близкий в мире; и Гаймидуллин… Все мы были клочьями одного циклонно-крутящегося в ночи человечьего хотения — нашими телами, замерзающими, мчащимися, гибнущими, нарастал какой-то великий, обжажданный человечьими мечтами день…

И из пурги уже волокли какую-то громаду. Березин бросил туда буфер, начался лом, треск, в вагон полетели дрова — с какими-то болтами, железками, кольцами. Я спросил Гаймидуллина, что это.

— Ворота сняли… Весна мир будет, построим.

И красная печка, около которой мы легли, была, как сны, сумерки были багряны, как сны, над нами полз теплый блаженный смрад; мы, черные, косматые, лежали кругом, пили кочевой, пьяный, сладчайший огонь. Гаймидуллин тянул:

…алляй-ля-а!.. алляй-ля-а!..

И я тянул за ним, и лохматые тоже мычали, чугун пламенел, мы расстегнулись, сладко чесались, сколько хотели, ели кашу из зерновой пшеницы, — поезд шел в нескончаемых опьяняющих качаньях —

…алляй-ля-а!.. алляй-ля-а!..

В полночь — мы остались тогда в вагоне одни — Березин, лежавший рядом со мной, вскочил и дико орал:

— Едем! Едем!

Мы прислушались — это уже не только пургой шатало вагон, отчетливо позванивали стыки: мы ехали в самом деле. Это было невероятно, сказочно: Гаймидуллин облапил меня, крутнул два раза, мы упали; на четвереньках подкатились к двери — мы ехали, ехали, состав уже близко чернел впереди.

От станции кто-то подбежал, на ходу постучал кулаком в дверь:

— Ну вот и прицепляют. Вы первые. Взяли-таки!

По голосу я узнал начальника станции.

— Спасибо, — сказал я.

— На обратный дорога хлеба привезем буханка! — крикнул Гаймидуллин.

— Приезжайте!

Березин бормотал:

— Да черт с тобой и с твоим полустанком, сто лет бы нам его не видеть, пррропади он к…

Зазвенели крюки, паровоз закричал где-то в ветрах; мы легли опять, дремота была, как зыблемый ветрами полет; болты еще раз загремели, застучали, вагон пошел.

Вот уже проехали, наверно, станцию, вот уже вырвались в степь — вдруг стуки стали медленней, вагон остановился.

— Маневры, что ль?

Березин бросился к двери.

— Сволочи! — в ужасе крикнул он, — от этого мороз сцепил кожу. — Товарищ начальник, энти руками, энти…

Мы все подбежали к дверям.

Вагон стоял где-то на пустынных рельсах — один, без паровоза, без состава. Впереди мутным пятном двигался другой вагон.

— Гляди, гляди, нас руками отцепили, а себя… Какого же там смотрят, саботажники, стерьвы, бери винтовки!

Нас отцепили лохматые…

Зверея от злобы, мы свалились вниз.

— Начальник, эй! — кричал я. — Задержите поезд! Где ортчека?

— Здесь, здесь!

Там уже от платформы бежали люди с винтовками.

Лохматые, не спеша, прицепили вагон, потом отвалились от него кучей и, вдруг загайкав, бросились на подбегавших, замолов кулаками.

— …На фронт… а вы и тут… бейте!..

Винтовки полетели в снег, люди, горбатясь, улепетывали назад к станции, куча навалилась у вагона на одного, душила, мотала по снегу…



— Ты винтовками хотел…

— Служба… служба… — хрипел тот, — начальник…

Мы подбегали.

Но уже поздно — состав дернулся, лохматые выпустили жертву, поскакали в вагон. Тогда Гаймидуллин упал на колено и наклонил голову к винтовке.

— Ан-нэ-са-га!.. — выругался он по-татарски. — У-ухх…

Я ударил кулаком по ложу, пуля взвыла вверх.

— Дурак, там подрывное, — сказал я.

И мы легли опять и спали, нас заносило снегом и пело пронзительно и смертно — с полюса, с хвойных лесов севера, с Москвы, со всего мира, нам было все равно под этим великим родным циклоном…

И утром — или вечером — в мире стоял до краев тихий и мутный воздух — нас мчал поезд к узловой; на узловой, шатаясь от голода, я добрел до комендантской и, предъявив мандат, потребовал срочной отправки и еды.