Том 2 — страница 49 из 91

ее, гуляющей, протягивал птицей своего рысака, замирая от красоты момента. И все доступнее витала она над его будущим, со своим епархиальным тельцем, модненькая, ученая. Если бы не война… На месте протопоповского палисадника теперь пустырь, накатана через сиреньки широкая проезжая дорога, а Петра, вместо красного ряда, кинуло к Китаю. Может быть, от природы не дано ему было магнита на любовь?

Он начал чаще бриться, умываться с мылом. Заглядывая в зеркало, делал сонные, мутно-блаженные глаза, будто уже околдовывал женщину. Чем он хуже других? Скулы упитанно округлились, да и весь он, даже мыслями, помолодел от свежего воздуха, от удач. Лицо коварное, как у актера, способное изображать самые разнообразные характеры. После прочитанных на печке книг, в сравнении с прочими шанхайскими, Петр считал себя интеллигентом. Нет, не в магните было дело. Нужно было явиться перед Дусей в блистании и в настоящей своей силе. Каждую минуту он мог погибельно опоздать.

Теперь ни одного вечера не пропускал, чтобы не побывать у Аграфены Ивановны. Мануфактуру выдали на участках, и уже с мануфактурой делались дела. Но не только из-за этого бывал. В халупе Петр жил, дышал… Вечером обязательно расщедривался на выпивку кто-нибудь из дружков. Горница освещалась приятельским трактирным светом. Изредка, как посторонняя всем нахлебница, появлялась Дуся, заспанная и злая от скуки. Петра хватала в ее присутствии сладкая оторопь, будто кто-то кружил и кружил около него с ножом. Пусть только бы не уходила подольше… А Дуся и не ведала ничего, она никак не хотела замечать его настойчивых, нахально-изнывающих глаз. Очевидно, равнодушно терпела его, как и прочих, подозрительных, но нужных для дела мамашиных ловкачей.

Вот с вербовщиком Никитиным, неведомо откуда взявшимся, обходилась совсем по-другому — не отказывалась присесть рядом, поговорить, хохотнуть над секретно сказанным ей на ушко словом. Вербовщик был лихо одет, имел шальные деньги и напевал новейшие ресторанные песенки под гитару.

Но Петр исподволь наступал.

Очень хитро выбрал минуту, чтобы подивить Аграфену Ивановну своей удачей с Сысоем Яковлевичем. Подгадал нарочно к вечернему чаю, когда мать с дочерью наедине сумерничали за самоваром. Дуся, хотя и неприязненно отвернувшаяся, должна была поневоле, по причине недопитой чашки, прослушать весь разговор до конца. А Петр только этого и хотел для начала: чтобы голос его, не перебитый другими голосами, подивил ее однажды.

И голос, и разговор были припасены, выучены заранее.

Аграфена Ивановна при первых словах поставила блюдечко на стол и насторожилась. Петр рассказывал, как и полагалось рассказывать о таких делах, вполголоса, с недомолвками, в особых местах многозначительно прикашливал. Старухин рот разъезжался от восхищения. Вот это орел, да, орел! И еще сильнее, чем восхищение, начинала терзать Аграфену Ивановну завистливая боязнь: возьмут ли ее в пай и в какой пай? Иль — себе вершки, а ей корешки? С мануфактурой дело было случайное, налетное, а тут, если взяться с умом, потекли бы обильные и нескончаемые родники. Кроме этого, и страшновато было… На Петра взирали и растерянность и жадность. И с какой готовностью закивала головой старуха, когда Петр предложил тут же, в Шанхае, принять Сысоя Яковлевича и поразить его (словечко портновское пригодилось!). Ясно было, что теперь не Аграфена Ивановна над ним, а Петр царевал над старухой. Какой он там подручный! Понимала ли это Дуся? Не глядя, только одну и видел ее краем глаза… Дуся слушала, и он, чувствуя это, все разнообразнее, все вдохновеннее красовался. Он одевал свой рассказ, свою доблесть в особые, благородные слова, после которых уж никак нельзя было смешивать его с прочей шанхайской шпаной; Аграфена Ивановна от этих слов мигала… Про Сысоя Яковлевича он, например, выразился, что таких людей можно окручивать только посредством психологии. Можно, значит, при этом являться отчасти артистом, то есть играть с человеком драматически. Ну, он-то, Петр, в свое время участвовал с любителями, разных типов разыгрывал. Труднее всего, конечно, давать любовь…

Аграфена Ивановна трудно таращилась, не понимая, к чему это.

— Я раньше к театру очень большое увлечение имел. И сейчас, — Петр задумчиво побарабанил пальцами, — очень, очень скучаю без театра.

А Дуся все слушала, конечно. Петр повернулся — пришло для того время, — победоносно всем жаром своим пыхнул ей прямо в глаза. Да, да, черствости в них нисколько не оставалось, но приветственно усмехались, лукавили. Только смотрели не на Петра, а мимо.

Оглянулся на постылый скрип двери и понял. В дверь входил, само собой разумеется, вербовщик Никитин.

На боевом парне распахнуто красивое оленье полупальто и кругом галстука заправлен шелковый шарф, такого небесного, полыхающего цвета, что и щеки и волосы Никитина тоже отдавали голубым. Вошел, как в свой родной дом, даже ног о половик не вытер, прямо к Аграфене Ивановне с дружеской пятерней.

— Ну как, мамаша, в правом боку? Опять мозжит? Сочувствую! Но помочь ничем не могу. Га-га-га!

Гогочет нахально ей в глаза, но Аграфена Ивановна не думает обижаться, даже усмехается одобрительно: «Вот какой гораздый, где уж его словом перешибить!» А Дуся запрокинула головку, будто плывет на карусели.

Петр омраченно оперся на локоть за самоваром. Немил, тягостно-излишен душе кооператор, восхищенье старухино… Вот они где цветут, настоящие цветы жизни! Вербовщик развалился на стуле, подобно гусару — покорителю из романса; чашки для него бойчее зазвенели; он на все согласен:

— Чайку? Ну что ж, пожалте чайку, с морозу великолепно!

И все-таки: по какой причине которую неделю проедается в слободе этот молодец? Командирован он в Поволжье, в Самару, и давно бы ему ехать. Бедой кружит… Через полчаса Петр уже один со старухой: молодые табунят за перегородкой. Петр слухом весь там, однако подробно договаривается с Аграфеной Ивановной, как принять в гости Сысоя Яковлевича, какой сделать стол, какие разговоры вести, чтобы получилось почтенно и убедительно. Чтоб чужие не помешали, на тот вечерок Дусину комнату занять… Аграфена Ивановна поднялась зажечь лампу, а там, за перегородкой, стихло вдруг, так нехорошо стихло, что — ринуться, завопить с кулаками над недогадливой ведьмой-старухой… Нет, прожалобилась гитара, и волнистым, нестерпимо-душевным, каким баб-дурех наверняка обхаживают, голосом занес вербовщик:

И все-о, что было… и все-о, что было,

Все давным-давно-о уп-лы-ло…

Петр так и не мог сдвинуться, уйти. И вечер развернулся в звон, в песни, в кружало. Приехали еще со стройки, из контор, двое друзей Никитина, не то вербовщики, не то хозяйственники. Пришел тяжкодумный и зловеще-обидчивый Санечка-монтажник. Никитин появился из-за перегородки, румяно-голубой, радушный, хозяйствующий. После первого литра, когда стало пошумнее, незаметно присоединилась к компании Дуся с гитарой. Все-таки после сегодняшнего чаеванья она стала терпимее к Петру: лафитничек из его рук приняла без прежнего презренья, лафитничек, оплаченный однако Никитиным…

За водкой бегал простуженный, закутанный в какой-то половик мужичонка, церковный сторож, услужавший по вечерам гостям за некоторые подачки. Механику этого бегания Петр знал отлично: сторож хлопал дверью для вида, а потом подавался в кухню, где Аграфена Ивановна обтирала уже новый литр. Съедали третью сковороду яичницы: сковорода — еле обхватить руками. Никитин галдел больше всех, а когда посылал за чем-нибудь, выхватывал деньги из кармана прямо комком и, не считая, выдирал оттуда и ронял кредитки. Сторож улучал момент и цапал со стола лафитничек. Позже заезжие мужики в тулупах обнаружились в халупе, и их настойчиво и крикливо, с надсадом угощал вербовщик. И опять выдирал деньги из кулака — так, что у Петра вчуже болело сердце: ворон тут каркал… А садясь, вербовщик все ловчился завить руку вокруг Дусиных плеч; та — при гостях, что ли? — не давалась. Не цветы — мрак кружил теперь около него, голубого и пропащего. И как бы чуя и расшибая все эти опасенья, вскочил распаленно вербовщик.

— Мамаша, никаких не бойся! При такой башке, — он с похвальбой похлопал себя по темени, — никогда не пропадешь. Одно изобретенье, товарищи, имею… на всю стройку всех перекрою!

Он пьяно выхватил у Дуси гитару, упал на стул, голова у вербовщика подломилась.

— Забыл… для мамаши хочу спеть… на всю жизнь есть одна песня! Слушай, мамаш!

Ты жива еще… м-моя стару-шка?

Жив и я… Привет тебе, при-вет!

Вербовщик икающе вздыхал, чересчур плаксивил, но выходило все же хорошо. Не то, чтобы хорошо, а вдруг вот такое этой песней подошло, чего не хватало, чтобы людям, сидящим в чаду халупном, глубоко, во всю тоску вздохнулось… На полочке с иконами мигала лампадка: вечер пришелся субботний. И лампадка под песню вышла показаться вперед. На дворе субботняя всенощная вьюга. На санках мчат милую, как вот на бумажной картинке на стене. Мчат заунывно, как будто напоследок. Прости, прощай, Мшанск!.. И заезжие мужики попритихли; гуще понесло от их тулупов керосином, рыбой, родимой лавкой… У Санечки в кривом рту стиснулись зубы, может быть, и скрипят, только не слышно за гитарой… Хорошо брал всех песнею сволочь-вербовщик.

Не буди… того, что отмечталось…

Не зови того, что не сбылось…

Аграфена Ивановна — ну да, это про Мишу ей пели! — не выдержала, сладостно сморщилась и губами и носом. Сторож, покосившись на нее, стянул еще лафитник; еще раз покосившись, полез к яичнице. Тут уж Аграфена Ивановна сверкнула на него казнящим взглядом… А Петра оковала песня. «Не зови… того, что не сбылось…» «Нет нам счастья и не будет, — забредилось, без слез захныкалось ему, — заупокой один остался…» И гибельно-приятно было поддаваться. Дуся не сводила с певца вкось уставленных одурелых глаз; грудь ее и все тело, даже ноги, разволнованно дышали. «Готова!.