Том 2 — страница 56 из 91

— Я не пойду!

И горло ему сдавила сладостная схватка. Сейчас мог полоумно выкинуться на середину барака, полоумно заорать, чтобы услышали, повскакали все, — с коек и так уже поглядывали, интересовались.

Ну его к черту… Петр молча отступил, только в глазах пролетела бешеная и смеючая дымка, — в первый раз отступил перед Тишкой. Отступил и ушел.

Гробовщик, поразмыслив, осторожно и примирительно сказал:

— Ты не подумай взаправду чего… Он баловной, просто спектакли представляет.

Но повисла над Тишкой расправа…

На другой день, после смены, гробовщик собрался наконец сходить на толчок. Платок утешный одолевал его мысли. Из получки наметил послать сотню домой, да оставалось у него заработанных на гармоньях рублей полтораста; десятку от них не жалко оторвать.

И Тишка тоже увязался вослед, соблазнившись в первый раз прогуляться по базару с деньгами в кармане, властителем. Дорогой, от нечего делать, советовался с дядей Иваном — не без похвальбы:

— Дядя Иван, а меня уполномоченный опять вчера спрашивал, надумал я, чтоб насчет шофера выучиться, иль нет. Говорит, чтоб скорее. Как тут прикинуть, не знаю…

Гробовщик сказал раздумчиво:

— Хилой ты для этого: автомобиль — она тяжелая, железная. Наша простота, Тишка, к железу не ударяет; слеза мы, а не люди. Ты около дерева пристраивайся, оно помягче будет и к характеру нам подходит.

— Да я и так… — будто согласился Тишка.

Но не все полностью рассказал он Журкину… Вчера Подопригора действительно подсел к парню на койку (гробовщик куда-то отлучился) и завел разговор о том же:

— Думаешь, Куликов?

— Угу.

— А чего долго думать? Другие бы на твоем месте… — Подопригора, особенно смешливый, возбужденный, подталкивал Тишку плечом: — Ты только представь, Куликов, что в деревне будет, когда узнают! Как это, скажут, так? Этот самый Куликов, который вчера чуть не побирался, а теперь вдруг на машине ездит? Фу, черт! Ты слушай-ка… (Тишка, падкий до подобных мечтаний, и так слушал в оба, расцветая стеснительной ухмылкой.) Вот, например, организуется в твоей деревне колхоз. Все бы хорошо, да тракториста негде взять… Как так негде? Да позвольте, у нас же Куликов шофер! Пойдем просить Куликова… Как тебя по отчеству? Тихон Ильич? Может быть, Тихон Ильич согласится. Га-га-га!

И Подопригора, сам не меньше Тишки распаленный своим рассказом, ржал, потирая руки.

— А мать-то старуха, когда увидит… Ты знаешь, — Подопригора перешел уже на восторженный шепот, — давай матери не будем писать, что ты на шофера учишься. Вот приедет она к тебе на побывку, а ты с машиной на вокзал — встречать. Подходит старуха, глядит… Батюшки, да кто это на машине-то летит и сам правит? А? Феодал, ч-черт!..

От полноты чувств даже трепанул Тишку как следует. Оба сидели и ржали. Подопригора спросил:

— Согласен, что ль?

Тишка утирал слезы.

— Согласен…

И сейчас Тишка опять попробовал посмотреть на себя как бы со стороны — на Эдакого-то, на машине. Вот летит грузовик в снежных вихрях, а на переду, за рулем крестьянин Тишка, в рваной развевающейся сермяжке своей, в обрыдлой шапчонке, в которую только милостыню принимать. Смех! Конечно, Тишка не верил в это, как и в серьезность своего согласия, а все-таки баловал себя (ведь ни дядя Иван, никто не видит того, что играется у него в мыслях), опять залезал за руль, опять ужасно летел…

До базара добрались поздновато. Пустырем оголился он, последние базарники укладывались и разъезжались. В темные снега зарвался закат, дремный, исчерна-красный, как догасающие угли. Вскоре нечаянно повстречали Петра.

Он стоял среди пустоши, словно поджидая, руки в карманы. Тишка стал было отставать от Журкина. Нет, Петр глядел весело, забыл, должно быть, про вчерашнее. Сам подозвал.

— Чего торговать пришли?

Журкин замялся.

— Так… барахлишко посмотреть… Где оно тут?

Петр радушно повел их за пустые столы, где частью на снегу, частью на ящиках еще копошились барахольщики. Мужик, у которого лицо заиндевело под одно с шапкой, складывал, перевесив через руку, добротное, видать, черное пальто с рыжим воротником. «Мне бы…» — безнадежно позарился Тишка.

Петр приметил его взгляд.

— Хороша ведь шуба-то, хозяин?

— Мне бы одежу какую-никакую, — откровенно прорвался вдруг Тишка. Отрадно ему стало от ласкового обращения Петра.

— Правильно, — поощрил тот. — Теперь ты парень с деньгой, сам зарабатываешь, позорно тебе в таком трепле, смеются все. А шуба фасонная!

— Ну, куда ее… дорого.

— А вот мы с гражданином поговорим.

Тишка топтался стыдливо. Журкин оставил его одного, странствовал вдоль рядов. А Петр деловито калякал с барахольщиком, сурово похлопывал по шубе ладонью, перетряхивал ее и так и сяк, потом приказал Тишке померить.

— Да ну-у ее…

Но Петр уже накидывал ему шубу на плечи, подставлял рукав; от такой сердитой отцовской заботливости боязно было отнекиваться. И Тишка натянул рукава, запахнулся и по горло очутился в неиспытанном никогда, уютном одежном тепле.

Шуба падала вниз по брюху солидной и пышной округлостью. Полы, правда, казались немного длинноватыми, но «ничего, — подбадривал Петр, — на рост пойдет, тебе ведь еще расти!» Воротник из волчьей шерсти, но спускается на грудь шалью, никакой морозище не проймет через такую толщину. Петр, видимо, тоже довольный, повертывал перед собой Тишку так и сяк.

— Продаю только с шапкой, — сказал барахольщик.

Петр предложил показать шапку. То была лисья, хоть и потертая, но настоящая лисья шапка, с бархатным верхом. Тишке она показалась даже завиднее Петровой кубанки, только он, чтобы не расстраивать его, не сказал об этом. И не мог припомнить, на ком, недоступном, видел он когда-то такую шапку. И шапка, пухово обнявшая и обогревшая его голову, оказалась как раз впору.

Тишка был уверен, что барскую эту, немыслимую для него одежду, конечно, отберут через минуту. Но взманчиво было хоть попробовать, не в думах, а наяву сколько-нибудь покрасоваться в ней. Петр вполголоса спросил, сколько у него денег.

— У меня… семьдесят целковых, — заторопился Тишка. Про десятку с мелочью, что сверх, он умолчал— надо было кормиться полмесяца…

Петр притворно-скучливо (знал, как купить) обратился к барахольщику:

— Ваша окончательная?

Было от чего повеселеть в этот день Петру. Ранним утром дружки сообщили ему, что вербовщика Никитина двое милиционеров свели со слободы. Он и на базар приспел пораньше не столько ради дозора над подручными, сколько для торжества. Около Аграфены Ивановны, с ее убогонькой по виду корзиночкой (булочки прикрыты одеяльцем) крутился с час или больше, многознающе прикашливал и дуя себе в кулаки, пока не пришла Дуся. А когда она пришла (на поклон только брови ответили), умело выбрал минуту, чтобы ударить пометче. Будто невзначай ввернул:

— Утром, ха-ха, видал я: нашего-то артиста… двое со свечками ведут!

Дуся уже знала, наверно. Лицо окинулось полымем.

— Это вы, должно быть… натрепали?

— Я! — вызывающе и смеюче ответил Петр. — Это я! Такую мразь около наших делов держать, знаете… нежелательно. Правду я говорю, Аграфена Ивановна?

Дуся, задохнувшись, не могла вымолвить ни слова. А он стоял, посмеиваясь в оскорбленные, пылающие ее глаза. Да-да, пришло времечко, заметили они все-таки Петра. Аграфена Ивановна немотствовала, взирала на него, как на демона.

Хо-хо! Не больше двух недель осталось (обещал портной), когда заявится Петр во славе.

— Одну сотнягу прошу, — сказал барахольщик.

Петр жуликовато присвистнул. Барахольщик с двух слов должен был понять, что перед ним не вислоух какой-нибудь, а свой же, бывалый базарный человек и что долго разговаривать нечего. Тишка бездыханно цепенел в шубе, в высокой лисьей шапке, словно не о шубе, а о нем шел торг. И барахольщик не стал долго разговаривать, однако дальше восьми красных уступать не хотел. И настаивал, чтобы Тишка взамен скинул ему и сермяжку и старую шапку («все, глядишь, на чучело сгодится»).

— Ладно, — величаво согласился Петр и к Тишке: — Десятку свою подбавлю… в долг. Хошь?

— Спасибо, дяденька, — пролепетал Тишка.

Не чуя себя, он разоблачился, забежал за пустую лавчонку, расстегнул штаны, рвал обмирающими пальцами бечевку. Нет, конечно, раздумает сейчас заиндевелый… или Петр только для зла подшутил за вчерашнее. Он вытащил деньжата, отсчитал. У возка лихорадно срывал с Себя на морозе армячок.

И Петр, — зря на него клепал Тишка, добрый он, Петр, — в руках терпеливо держал шубу. Чью это он держал шубу-то?!

И теперь еще ближе — только через рубаху — ощутил Тишка на себе теплую, хватающую за сердце тяжелину обновы. Сумерки обволакивали пустошь. Тишка забыл еще раз поблагодарить Петра, даже поглядеть забыл, оттого и не видел, как вчерашний дымок пролетел опять у того в глазах… Скорее догнать дядю Ивана, скорее показаться ему… с припляской бежать, бежать! Но нигде на пустоши дяди Ивана не примечалось, да и людей не осталось почти никого. Тишка пощупал себя, один без всех пощупал, — шуба была на нем. И маманька вышла из ветра, слезясь, загораживая глаза рукой, — не верила она своим глазам, сумасшедшая! И вывалили со всех сторон деревенские: парни, которые от зависти прикидывались, будто они и не смотрят; ко дворам выбегали звонкие, завидущие бабы и со зла молчали, старики — и те сослепа тыркались в калитки…

Да, шуба была на Тишке… рукава только чуть-чуть широки, в них продувало, подшить, что ли? Тишка догадался, вложил рукав в рукав. Ого, вот она где, теплынь!

В барак входил не Тишка, а судорога какая-то, заранее виновато и счастливо осклабившаяся. Барак был почти пустой. В глаза бросился Петр. Когда он поспел? Около него человек пять дружков; они подвыпили, скалились. Петр приблизился к Тишке, цапнул его за руку, заклещил ее пальцами. Сердце от этого оборвалось.

— А ну, покажи нам обнову!

И повлек его за собой между коек. Сзади грохнуло:

— Поп!

Тишка двигался омертвело, длинная поповская шуба, до противности ловко перехваченная в талии, полами мела по земле, рукав в пол-аршина шириной, свисал с костлявой, беспощадно дергаемой Петром руки, на голове качалась поповская рысья шапка-тиара, из-под которой вылезали нестриженые косицы. Петр получал удовольствие — разве жалко за это десятку? Тишка таращился во все стороны сквозь слезный туман, искал спасительную кожанку Подопригоры, искал гробовщика, искал Золотистого. Их не было.