Том 2 — страница 81 из 91

помнилось ему, и не дающая покоя язва опять заболела… Его дернула за полу молодая цыганка, растопырившаяся на корточках и перетряхивавшая между колен белые и синие камешки. — «Положи, голубь, на ручку, расскажу всю судьбу-фортуну, что тебе будет в жизни от твоих хлопот…» Тишка замешкался, перед ним встала судьба его, не решенная еще, глядящая в темень. Хотел вынуть гривенник, послушать, что скажет, что вынесет из этой темени цыганка. Но бок о бок с ним проминалось из толпы несколько парней с курсов. И Василий Петрович, кажется… Застыдившись, Тишка вильнул в сторону.

Неустанно трезвонили колокола, пропадая за базарным гамом, только ногам слышалось недряное их гудение. Чей-то нагольный полушубок мазнул Тишку по лицу. От полушубка едко и родимо пахло деревней. И вообще базар постепенно оборачивался чем-то отрадно-знакомым, как будто это шумело и играло колоколами на Петра и Павла в соседнем селе Лунине. У возов по-деревенски понурились привязанные лошади, и, куда только глаз хватал, торчало воинство оглобель. Сама базарная толпа больше чем наполовину состояла из бородатых, земляных хозяев-мужиков. И парни, те же барачные, гуляли здесь по-деревенски — компаниями, кто в обнимку, выпустив из-под кепок нахальные чубы, а передовой, с видом поножовщика, нес через плечо роскошь — гармонью. Все это было свое, облегчительное, далекое от ненавистной, ехидной пронырливости Василия Петровича и прочих… И Тишке впрямь стало легче. Ехать, конечно, ехать! Он забыл и о шубе, слонялся тут, как от избы к избе; глазел, слушал. И здесь чаще всего пробивались разговоры насчет церкви. «Говорили, чугуна миллионы пудов нароют, а сами колокола снимают, эдак-то легче… зажрались, хлеб-то им не сеять, не жать…» Одна слободская, в платке и кожаном пиджаке, навившая на руку дюжины две чулков, рассказывала бабам, как милиция грянула с утра на слободу — ловить беглого какого-то попа, а кто говорит — святого, и как он не дался, улез на колокольню и пропал. А колокола звонят с этого случая сами собою, и никто не может остановить. «Звонят, звонят в остатний…» — плакался кто-то. В немолчном трезвоне над вспученным, удушливым от небывалого многолюдия базаром в самом деле чуялось зловещее… В другом месте некий беспокойный, то и дело озирающийся человек, с домашней кошелкой в руках, советовал обступившим его мужикам послушать его — ехать в обрат непременно стадно, артелью, а то рабочие — вон их сколько нагнали! — озоруют везде по дорогам, из возов все выгребают начисто… Подальше болтали опять о колоколах, и опять о близких ветрах, о неминучей огненной напасти, — уже не в первый раз слышал Тишка, как об этом болтали. Вот и хорошо, что вовремя уедет, ускребется от беды…

За шубу ему надавали в одном месте десять рублей, да и то без охоты: время шло к теплу, притом шерсть была вонючая, волчья. В другом — только помотали головой. И, оглядев нечистые косицы его, западающие за воротник, спросили участливо:

— Ты кто: псаломщик, что ль?

— Нет, я так, — ответил сердито Тишка.

Ну, шубу-то, за сколько ни шло, он всегда сумеет продать… Перед ним сквозь поредевший народ открылась просторная площадка. Около разрисованного полотнища деятельно расхаживал фотограф. Все-таки у Тишки еще не выходило из головы щелкнувшее и мгновенно вымахнувшее над пирогами пламя. Может быть, оставалось тут только поднатужиться чуть-чуть и преодолеть какую-то последнюю слепоту?.. Мужицкой, настойчивой и жадной памятью Тишка сумел за три недели запомнить почти все названия частей мотора — шатуны, клапаны, кривоколенный вал и прочее. Но взаимное сочетание их ускользало, от него, согласованная работа, целесообразная пляска частей, не проглядывалась до конца, от этого только болел мозг. И сидел обалделый, а клапаны плясали в бессмыслице…

Размалеванное полотнище ударило ему в глаза. Тишка, забыв обо всем, восхищенно остановился. Перед ним неземное голубое озеро отражало небывалые горы и деревья. В озеро сбегали ступени божественного белого дворца. В небе парили самолеты и дирижабли. На озере плавали лебеди, крейсера, парусные яхты. К дворцу мчался яркий автомобиль. И перед декорацией отдельно стоял на земле небольшой фанерный автомобиль. В Тишке вдруг забезумствовало желание. Он еще никогда не испытывал этого, — чтоб себя, Тишку, увидеть живого на карточке… Фотограф, угадав его помыслы, принялся пуще обольщать, развертывая, потряхивая перед ним нарядную черкеску.

— Прошу, молодой человек: снимок в костюмчике, два моментальных экземпляра, цена один рубль. Дешевле гребешков.

Тишка, смутившись, поспешил отойти подальше за полотнище. Но озеро не забывалось, томило, словно разожженное в нем разноцветными огнями. И стройка, от которой он уезжал, хотел уехать, совместилась неведомо с этим озером, представилась праздничным пиром, который будет продолжаться и без него. Обделенный, никому не нужный, он вздохнул. Хоть что-нибудь привезти в деревню от приснившейся здесь однажды славы… Кругом не было видно ни одного насмешника. Он вернулся к фотографу и показал на автомобиль:

— В этом можно?

Фотограф лебезил:

— Устроим, устроим, молодой человек. Сделаем снимочек в декадентском вкусе.

Он помог ему облечься в черкеску, по вороту отороченную серебром и стянутую серебряным же поясом. На голову Тишка получил шапку-кубанку, не хуже, чем у Петра. Он стоял среди лебедей и самолетов, неузнаваемый, удивительный для самого себя. На земле отринуто валялась рыжим ворохом шуба. Фотограф посадил его в автомобиль; нет, он решил, что Тишке лучше встать в автомобиле. В правую руку, заставив наотмашь откинуть ее, он вложил Тишке саблю, в левую, протянутую вперед, дал пистолет. Отбежав к своему ящику, прицелился. Тишка, в длинном черном балахоне, в шапке лихо набекрень, летел, возвышался на машине, как на подставке, размахнувшийся, беспамятный.

— Прошу спокойно, — сказал фотограф.

* * *

…Журкин задержался в бараке позже всех. У него случилась неприятность — пропало белье. По случаю мытья полов надо было всю поклажу из-под коек убрать наверх. Гробовщик, слазив под койку, к изумлению своему, не нашел там ничего, кроме пустого мешка. В мешке же было сложено все немытое белье, а на себя Журкин надел последнее. У него руки опустились… Спустя несколько минут, когда возвращался со двора в барак, через приоткрытую дверь Полиной каморки узрел свою пропажу: рубахи и исподники его, чисто выстиранные, сушились там благополучно вперемежку с Полиными. Этого совсем не чаял он…

И сам подивился, отчего так легко задышалось, так дурашливо-радостно стало вдруг. По бараку гуляли сквозняки, они пахли волей, свежей речкой. Не темнеет, не грозится больше стужа над бездомным человеком… А может, и все по-хорошему обойдется?

Надо было подойти к Поле, поблагодарить. Во всех углах, под хлестанье воды, гремел ее ругательский голос. Поля догадалась, наверно, с чем он идет, сердито повернулась задом и начала наскребывать пол с таким остервенением, что Журкин поневоле остановился. Он увидел только коротенькую холщовую рубашку, голые здоровенные ноги в калошах. Хотел отвернуться — и не отвернулся, благо Поля не смотрела. Гробовщик крякнул и пошел. До самого базара истязали его голодные жаркие мысли.

Первым делом протолкался к нарядным галантерейным рядам. Гривы глянцевито-разноцветных лент хлестались по ветру. Только этим и красовалась скудная торговля. Среди рядов старичок с бородавчатым юродивым ликом, без шапки, собрал около себя народ. К животу он прижимал кружку с надписью: «На украшение храма». Старичок потрясенно грозил:

— И ученые говорят: к концу идет наш век, и извергнутся вулканы, и окутается вся земля огненною массою…

В сотрясаемой кружке звякало. Парень, выпачканный в известке, на ходу насмешливо крикнул:

— Церковь постановлено ликвидировать, на какое же ты украшение собираешь?

— Отцепись, раб божий, сгинь, тебя не трогают! — визгливо и неожиданно нагло прорыдал старичок.

Ясно было, что он чувствовал здесь около себя крепкую, до времени затаившуюся опору. И вообще неуловимо тревожил Журкина этот базар, тысячеголовый, тесно спертый, не управляемый никем. Широкоскулые, заросшие волосом морды показывались и прятались за старичком. Сквозило здесь то же недоброе, раздираемое грозами время.

Наконец разыскал палатку с платками. Понравился ему один, солнечно-желтый, с красными розанами по желтому и с пышной бахромой. Он мысленно повязал игл Полю кругом ясных щек, над карими мордовскими глазками напустил кокетливый конек. «Ну, прямо вы — Милитриса Кирбитьевна». — «Кто, кто?» Спросил у продавца — сколько… И вдруг одним глазом увидал гуляющего вдоль рядов Подопригору: руки в карманы, перевалка с боку на бок. «Ага, выслали и сюда проведать, чуют…»

— Один четвертак, — сказал продавец.

Журкин вяло отложил платок. Если даже на пятнадцати сторговаться, что у самого-то останется? Вон она, напасть-то, рядом ходит… Были и подешевле, — беленькие, в черный горошек. Для гроба, старушечьи.

…Прямо подойти, присовестить в глаза. «Ну, окажи мне навсегда, дашь ли ты мне, человеку, спокойно жить или нет?»

Кто-то потрепал его за шиворот. Оглянулся — Петр.

— Платочек облюбовываешь?

— Жене, — нехотя, смущенно ответил Журкин.

— Ну да, жене! Ха-ха! — Петр мигал, подзадоривал, подпихивал кулаком в бок. — Да я вижу, толку-то у тебя не выходит. Как она?

Журкина обидно заело, — рассказать бы ему про белье-то. Но только ухмыльнулся загадочно, совсем как Петр.

— Поклевывает маленько, — сказал он.

— А я, Ваня, хотел от тебя выдержать один секрет. — Петр, опершись об угол ларька, заговорил ласково, не кривляясь: — Помнишь, говорил я тебе про одну принцессу, что никогда и не взглянет на меня? Ну вот… посмотрел бы ты на нее намедни, после одного нашего разговора. Ах, Ваня, Ваня! — Петр отчаянно и с упоением схватился за голову: — Хожу я, и во мне опиум какой-то.

Журкин только промычал невнятное. Да, Петр умел хватать сладкие куски. И во всем.

Сегодня, на солнце, он казался Журкину особенно великолепным, победительным. «Вот, — думалось гробовщику, — и партия теперь везде действует, па