Том 2 — страница 82 из 91

ртия, как говорится, трудящихся и бедняков, а все-таки благополучествует Петр, как благополучествовал и раньше». А он, Журкин, навсегда бедняк бесталанный. Глухая обида точила гробовщика, и не знал на кого… И не только наряд красил сегодня Петра, — приятно, молодо было лицо, вычерченное в воздухе блеском, раздольно смотрелось его глазам. И Дуся невидимо, балованно обвилась вокруг модного его полупальто… Журкин был всего года на три старше. «Кабы мне тоже костюмчик, да щеки оголить… да каску…» И тут же с досадой отряхнулся от пустяковых мыслей. Подопригора еще не пропал, качался за народом.

— Я, Петра, все об своем деле. Нет моего терпенья. Хочу сам к партейному подойти, поговорить. Пускай все начистоту… на один конец. Как посоветуешь?

В зрачках у Петра крутился хрустально-цветной базар.

— По-моему, сам ты себя заморочил. Перевелся бы на другой участок, и все.

— Да они, Петра, везде коммунисты между собой сцеплены, все одно узнают — еще хуже.

У Петра лицо скисло, встревожилось. Журкин невольно оглянулся. Из толпы, бесновато колотя вокруг себя руками, продиралась Аграфена Ивановна, вскосмаченная, ужаснувшаяся, со. сбитым на, сторону коробом.



Петр предостерегающе шагнул вперед.

— Мамаша…

Старуха захлюпала беззвучно, без слез. Глаза ее несли нечто страшное. Журкин соболезнующе снял шапку, поклонился, но старуха, оглянув его, как пустоту, шатнулась за ларек, поддерживаемая Петром. Гробовщик услышал тихие подвизги, подвыванья.

— Мамаша! — укорял Петр.

— Что же делать-то, Петруша, а? Ограбили и твое и мое кровное. Без суда, без управы два воза… под самой слободой… а-а…

— Кто? — голос сменился у Петра, охрип.

— Кто? Застава, слышь, из рабочих, кто же кроме… Из эдаких вот!

Журкин, не оглядываясь, чуял, что она тычет пальцем в его спину, ненавистную ей спину.

— Жили мы тихо, никого не трогали… Кой черт их сюда понагнало? На наших слезах строют! — Аграфена Ивановна с умыслом взрыдывала все громче. — Подожди, вспомнит господь эти слезы!.. Вот как ударят ветра-то!

Петр шикал на старуху, силком поволок ее куда-то. Журкин тоже двинулся прочь. Уныние овладело им. Он брел краем бугра. Долина стройки раздвигалась под ногами ровно, как по озеру, солнечно, населенно, вся в лагерных дымках, в крышах, в шершавых торчках лесов, арматурных вышек, в промельках могуче-бетонных бастионов. Все это росло неостановимо, день ото дня, подобно полой воде, настигало свое будущее… И все это будет истреблено? Журкин-то и руками и всем горбом своим знал, что значит, например, связать из теса одну площадку на лесах… И под каждой крышей жило там такое же теплое тело и дыхание, как у него, у Поли, у Тишки, оно жило, думало, варило хлебово, работало. Он мысленно накинул на эти крыши ветра, объятую огнем Сызрань, которая до сих пор содрогала его в снах. И он видел пламя, еще страшнее, чем в снах. Оно косматилось старухой, дорвавшейся наконец до своего, ликующей…

Были эти мысли омрачительны и тягостны, а у Журкина своих бед хватало. Он долго крутил по толкучке и между лавчонок, пока в игрушечном ряду не приметил, кого надо.

Подождал, пока Подопригора приторговывал что-то.

— Поговорить? — переспросил он гробовщика. — Верно, поговорить надо. — Ничего хорошего не обещало это согласье. — Ну, пойдем, где потише.

В руке у Подопригоры золотела новенькая ребячья дудка. «Ага, собственных-то дитят жалеет», — с уязвлением подумал Журкин. И свои, все шестеро малых, заболели в нем перед страшной минутой. Подопригора вывел гробовщика на тот же малолюдный край бугра.

— Слушаю, — сказал он непроницаемо спокойно.

И гробовщик малодушно ослабел. Напор его сразу пропал, дыхание остановилось, как тогда, в бараке… И слова потерялись. Он напрягся, — хоть что-нибудь выдавить из себя, и не нашел…

Подопригора кончиком сапога сталкивал камешки вниз.

— Ну?

Гробовщик следил, как сбегали камешки. Глазам его открывалась та же знакомая солнцевеющая долина. Казалось, еще удушливая гарь оседала на ней после недавнего видения… У Журкина нечаянно вырвалось:

— Вот… болтает народ, что ветра придут, сухмень… И от одного уголька иль от цыгарки все строительство зараз, в секунду может смести. Сызрань вот так же однова горела…

Подопригора сделался внимательнее.

— Верно, болтает кое-кто, слыхал.

— А нам оно, строительство, кусок хлеба дает. Значит… надо такой удар сделать, чтобы не давать добро уничтожать. А какая ваша охрана? Вон ваша охрана стоит, с бабой язык чешет.

То было внезапное, само собой пришедшее озаренье. Подопригора как бы поощрял, но испытующе, с холодком.

— Что же, говори.

— Дара у меня нет — говорить. Я вот в одно время в пожарной дружине участвовал, в охотниках. Вот кабы и здесь… в каждом бараке, на каждой постройке охотников завести. Обучить: кто будет лазальщик, кто топорник, кто ломальщик. Чтоб — как войско… чуть какой случай, и оно раз — ударяет.

Мысль была нехитрая, но Журкин распылался от нее. Даже шапку лихо сшиб назад. Подопригора задумчиво играл дудочкой.

— Так. — И глянул сухо, в упор. — У тебя раньше собственное дело было?

— Ну, гробишко когда по случаю сколотишь… столярные поделки там… рамы какие-нибудь.

— Сколько мастеров имел?

Журкин горько ухмыльнулся:

— Где уж там мастеров!.. Одному-то делать нечего. Село у нас, район. Село Мшанск.

Подопригора смотрел на него отсутствующими глазами. Он в себя смотрел. Но не время было для этого сейчас… Он встряхнулся.

— Что же, ты правильно это задумал. Тут… молодежь надо в работу взять. Вот попробуй, у себя сорганизуй.

Журкин не ожидал, чтобы так сразу…

— Ничего, действуй, мы тебе поможем.

В радостной распаленности своей гробовщик сейчас был на все согласен. Солнце, какое солнце лилось на мир!

— Поможете — тогда, конечно. Опять же надо разный припас достать — веревки, топоры.

Гробовщик осмелел, баловное мечтанье даже позволил себе:

— Опять же каски…

Подопригора согласен был и на каски. И теперь он больше хотел знать об этом человеке.

— Ты ведь в плотничьей артели работаешь?

Журкин объяснил, что он собственно мастер-краснодеревец, и опять: что мастеров этих осталось мало, потому что для них работы нету.

Подопригора порицающе сказал:

— Нам мастера на квалифицированную работу, на деревообделочный завод нужны.

Журкин потупился — ожидающе, благодарно. Вот когда приспела минута выложить все… И не рассказывалось ему, а прямо пелось — словоохотливо, звонко, по-бабьи: про те же гробы, про мшанское бедованье, — всего себя вынес перед Подопригорой, как на ладонях (чуть даже не упомянул насчет восьми ртов — восьми кусков, но вовремя осекся)… Подопригора слушал, сочувственно кивая. Иначе и быть не могло. И вдруг опять просверлил Журкина взгляд — пристальный, резкий.

— Так ты, говоришь, сюда кусок рвануть приехал?

Гробовщик смутился, не зная, к чему такой поворот. Неизвестно, что сказал бы дальше Подопригора, если бы странное смятенье не почуялось от них неподалеку. Базарную толпу зыблило, шатало волнами.

…Тишка спустился со своего постамента. От сказочной переодетости, от волнения млела голова. Фотограф уже обмывал карточку, пылко любуясь:

— Очень дивный снимок, только с глазом, молодой человек, маленькое изувеченьице получилось. Ну, ничего.

В то же время из-за полотнища вывернулся (Тишка втайне давно этого опасался) гуляющий Василий Петрович и с ним человек пять его присных. Остановились, глазея, посмеиваясь. Тишка с умыслом медленно расстегивал свой диковинный кафтан, назло как можно медленнее, чтобы доказать, что нисколько они его не касаются. И все-таки горько защемило от них, от счастливцев… В это время вытолкнуло на него из толпы Аграфену Ивановну.

Она шла колесящей, полупьяной походкой, за нею — пасмурный Петр. Это он, Петр, потребовал разыскать и еще раз допросить возчика, который ездил с возами: не было ли с его стороны какого шахер-махера? Аграфена Ивановна беспамятно бормотала на ходу, злоба ее продолжала искать пищи, и Тишка вдруг сверкнул перед ней серебряным своим опереньем.

Старуха узнавала его — с ненавистью, с трясеньем.

— Смотрите… как-кой клоун разрядился! — ахнула она. — И эдакий клоун… эдакий сопливец руку тянул, чтоб церкву божию ломать. Поотсохли бы у тебя руки, паскудный!

Тишка опешил, но тут же упоительное остервенение подхватило его. Как будто обиды этой только и жаждала душа.

— Мы, тетенька, не кирпичи ломаем, а ваш буржуйский притон. — Эти слова он слышал от Подопригоры и теперь с наслажденьем отплачивал ими старухе в самые глаза — за счастливчиков, за цилиндры, за все… — И будем ломать, да, и будем ломать.

— Да как это ты… — отшатнулась старуха. — Граждане… — Она крутилась, окончательно ополоумев, не находя слов. — Граждане… вот этот деньги у меня вынул.

Василий Петрович подвинулся к старухе, серьезный, руки в карманы.

— Не ори, чего зря орешь!

Старуха завопила опять. Вблизи загустел народ. Петр загородился за ним, зорко поджидая, что будет. Цепкая лапа ухватила Тишку за ворот:

— Этот?

Фотограф плачуще суетился:

— Погодь, не тронь в костюмчике. Костюмчик сымет, тогда бей.

Василий Петрович сшиб кулаком лапу с Тишкиных плеч.

— Брешет она… мы видали.

— Граждане, одна банда! — ликующе вопила Аграфена Ивановна.

Некая рука сгребла ее, оттащила назад.

— Дальше, мамаша, без вас обойдется! — шипел ей на ухо знакомый голос.

Где-то крикнули:

— Рабочих бьют!

С недоброй торопливостью протискивались поближе к шуму барахольщики, лотошники. Тишка бездыханно взирал на чьи-то щеки, подобные волосатым шарам, слышал тяжелый дых: это те, хозяева, доискивались его. Среди них крестился бородавчатый старичок. Все валилось на Тишку круженьем, убоем… Присные Василия Петровича отпихнули его к себе за спины. Спины были в пиджаках, крутые, нацеленные.

Меж обеих человечьих стен прошлась пустота. Обе стены поталкивались, пошатывались. Василий Петрович переминался, по-прежнему руки в карманы.