Том 2 — страница 70 из 90

традания, просьба человека будет носить характер этой минуты: ибо тогда она совпадает с молитвою о насущном хлебе, которую излишняя духовность напрасно толковала в смысле молитвы о дарах духовных (в эту натяжку впадали и иные из Св. Отцов). Но пусть вы в детстве просили у Бога слоёных пирожков: детство имеет перед Богом свои права; теперь такой молитвы вы себе не позволите, и никто не позволить. Почему же? Потому что молитва, кроме покорения воле Божией, требует обновленного сердца и не рабствует плоти, с ее даже невинными желаниями. Не грех предпочитать вино воде и слоёный пирог черствому хлебу (этому служит доказательством чудо в Кане Галилейской и слова Павла о еде и посте), но грех переносить требования или услаждения жизни земной (разумеется своей, а не чужой) в молитву. Христос обратил воду в вино не для Себя, а для других, и тем научил нас стараться не только о сытости, но и о комфорте братий наших (опять наперекор нашим псевдо аскетам).

Поэтому, нимало не отвергая, что молитва есть и просьба, я полагаю, что круг ее в этом смысле весьма тесен, и что следовательно личности в ней не должно быть излишнего простора.

За этим, не скажу возражением, но пояснением (ибо полагаю, что такова же была и ваша, только недосказанная мысль), разумеется, я с вами во всем согласен. Прибавлю несколько слов о чуде. Во-первых, я

340



нахожу, что вы совершенно верно называете видимое чудо еще грубым проявлением воли Божией (точнее: проявлением для грубых). Св. Писание называет его знамением. Помните, что я писал в другом, вам известном, письме о страсти некоторых людей к чудесам известного рода. Такова причина, почему я не допускаю, или, лучше сказать, с досадою отвергаю в Христианстве все эти периодические чудеса (яйцо пасхальное, воду Богоявленскую, и пр.), до которых много охотников. Это все, мало по малу, дало бы, раз допущенное, самому Христианству характер идолопоклонства и, как вы говорите, немало было и есть еще попыток обращать веру в магию, или, по моему названию, в Кушитство. К этому особенно склонны паписты; но из них некоторые постигали опасность и восставали против зла, напр. Боссюст смело сказал: «il y en a qui Christ mкme se fout une idole» (есть люди, которые даже из Христа делают себе идола). Но вообще, о чуде, miraculum, можно сказать только то, что сказано в самом его названии: вещь удивительная. Теперь, почему вещь удивительная должна считаться частным нарушением общих законов? — я не вижу. В Америке вам показывают толстый брус железа, который висит на воздухе. Приглашают вас его опустить; вы налегаете, он подается и потом вас поднимает, и происходить забавная борьба между вами и висящим брусом. Ну не чудо ли это? Нет, говорить Б… это гальванизм. Правда; но оно не чудо потому, что вы знаете силу, которою производится частное явление, по-видимому, нарушающее общий и непреложный закон тяжести. Отнимите ваше знание, и остается дело колдовства, магии, чудо. Исцелен слепой: вы говорите — чудо, и правы: оно удивительно, но оно точно также проявление силы, о которой вы еще не имеете полного знания. Чтобы дело яснее понять, надобно бы сперва спросить: что такое сила, сила вообще? Это вопрос очень важный и который непременно ставит в тупик материалиста. Вещество является нам всегда в пространстве, в атомистическом состоянии. Очевидно, никакая частица вещества не может действовать вне своих

341



пределов, т. е. действовать там, где ее нет. Итак, никакой частной силы быть не может, и сила является принадлежностью не дробного вещества, но все-вещества, т. е. уже не вещества, но идеи, уже не дробимой, но всецелой, не рабствующей чему иному, но свободно творящей силу. Итак, сила сама есть только иное название воли. Какой? Самая плохая логика доводить уже тогда до идеи, что эта воля есть воля Божия. Тут явно исчезает всякий спор, всякое несогласие между чудом и обычным ходом мира. И в этом мире воли Божией, свободной, ходит опять свободная наша воля, всегда свободная в себе, хотя всегда подчиненная (как вы сказали) высшей воле в отношении своего проявления или последствий своего проявления. Так желающий вредить может помочь нехотя, и желающий помочь — вредить нехотя. Но воля Божия проявляется не для себя, а для разумного творения, человека, и когда воля человека, по своим чистым и святым побуждениям (всегда любви), совпадает с характером воли Божией (т. е. любви и святости), происходят новые явления, по-видимому, чуждые общему порядку вещей. В этом, для меня, проявляется нравственный характер того, что мы вообще называем силою. Не знаю, ясно ли высказал я свою мысль; но для меня ясно, что всякое явление мира физического есть только непонятое нами проявление — грамота — воли святой, Божией. Очевидно, мы с вами согласны.

Заметьте, возвращаясь к молитве, что всякое исполнение молитвы есть чудо, и что, по тому самому, ее исполнение обусловливается, как и всякое чудо, совпадением характера просьбы с характером воли Божией в любви и святости. Христос ходил хозяином в мире воли Божией, по совершенству своего духовного существа; но Он отверг всякое чудо ненужное, в ответе, обличавшем сатану: «не искушай Господа Бога». Вот вам ответь на ваше письмо, а толки еще будут впереди.

342

Хомяков А.С., Письма к В. Пальмеру. (1844–1854)

перевод с Английского.

343



В начале сороковых годов, а может быть и раньше, некоторые из известнейших Англиканских богословов, путем долгих и добросовестных исследований, стали приходить к убеждению, что Англиканство не могло удержаться в притязаниях своих быть самостоятельною Церковью, и что в тех вопросах, в которых Православная Церковь расходится с Латинством, правда и право были на стороне Православия. Это движение, выразившееся в целом ряде серьезных критических трудов, обратило на себя внимание как в Англии, так и в России; но оно не выходило из области науки и оставалось на степени нового мнения до тех пор, пока диакон В. Пальмер не вывел его в область практики, решившись испытать возможность сближения между Англиканством и Православием. Надежды, возбужденные приступом к этому делу, как известно, не осуществились. Здесь не место исследовать, почему; но мы считаем себя в праве сказать, что грустный для нас, Православных, исход продолжительных переговоров Пальмера с теми лицами, к которым он обращался, был последствием не перемены в его образе мыслей о существе Церкви и об ее учении, а скорее личных впечатлений и непосредственных ощущений, вынесенных им из С.-Петербурга, Константинополя и Афин.

В 1844 году Пальмер перевел на английский язык известное стихотворение А. С. Хомякова на смерть его детей. Перевод этот был доставлен в Москву, и это обстоятельство послужило первым поводом к переписке между автором и переводчиком; в последствии знакомство перешло в тесную дружбу, и переписка продолжалась, кажется, до 1854 года. Почти единовременно, то есть в сороковых же годах, А. С. Хомяков сблизился и с другим английским богословом, Г. Г. Вильямсом. По просьбе друзей покойного автора, г-да Пальмер и Вильямс поспешили доставить им сохранившиеся у них письма его, с правом напечатать их; от г-на Пальмера получено 10 писем, от г-на Вильямса — одно. Именем всех почитателей памяти А. С. Хомякова, издатель приносить обоим искреннейшую благодарность.

Из этих писем читатели увидят, с каким глубоким, сердечным, ничем не развлекаемым участием, А. С. Хомяков следил за начавшимся в Англии поворотом к Православной истине; увидят также, как трезво он смотрел на это дело и как, не смотря на пламенное желание свое облегчить и ускорить осуществление своих надежд, он никогда, говоря о Православии, не отступал ни на шаг от разумной строгости своих требований, призывая друзей своих к единству полному, безоговорочному, но отвергая безусловно всякое подобие союза или сделки. — Все подлинные письма А. С. Хомякова к г. г. Пальмеру и Вильямсу писаны по-английски. Пр. издат.

344



К ПАЛЬМЕРУ: I

М. г.

С величайшею благодарностью и удовольствием получил я, через г. Р., ваш изящный и верный перевод стихотворения, написанного мною после смерти старших детей моих, Позвольте мне сказать вам, что, как ни высоко ценю я честь, оказанную стихам моим, меня еще более радует мысль, что честь эта заслужена конечно не достоинством стихотворения, но человеческим чувством, его внушившим. Сочувствие ваше, по истине, меня обрадовало, потому особенно, что я встретил его в высшей области человеческого духа, в общении религиозных убеждений и чувств. Это сочувствие даже в одном отношении превзошло мои ожидании, так как знамение креста и молитвенное общение между живыми и мертвыми обыкновенно отвергаются чересчур боязливым духом Реформатства. Мне кажется, вы поступаете справедливо, допуская и то и другое. Тому, кто верит, что крест был действительно орудием спасения нашего, можно ли не видеть в нем самого естественного символа любви христианской; и тот, кто, из опасения идолопоклонства, отвергает это святое и родное нам знамение, не поступает ли также неразумно, как поступил бы человек, осудивший себя, из страха лишних и праздных слов, на совершенное безмолвие? Точно также, по-моему, разумно верить в несокрушимость союза любви христианской, признать, что в мире духовном, где единственный закон есть любовь, союз ее не расторгается смертно. Это начало, кажется, в последнее время стало допускаться Епископальною Английскою Церковью.

Может быть, мне бы следовало прибавить здесь несколько слов в свое оправдание. В Германии обо мне распространилась смешная клевета, будто я выразил чувства ненависти к благородной и высоко просвещенной стране вашей. Слухи эти, быть может, дошли и до вас; они возникли из писаний ораторианца Тейнера (Theinera), были повторены Иезуитами и перепечатаны в некоторых газетах. Странно было видеть защиту Англии в руках нежданных поборников, никогда не

345



слывших ее друзьями. Глубокая и непримиримая вражда к России и Восточной Церкви внушила им горячую внезапную любовь к Англии. Но я не буду искать себе оправдания; я убежден, что здравый смысл и справедливость Англичан будут всегда достаточной защитой от наглого лицемерия ораторианца и Иезуита. Лучше позвольте мне предложить вам некоторый замечания по поводу последней части письма вашего к Р., которая была им сообщена некоторым из его друзей.