— Если не понял, то… — Андрей вынул из кармана наган и перебросил его из ладони в ладонь. — Наша с тобой игра, Дыбин, давняя. Знаешь сам: не испугаюсь.
Игнат ни разу еще не стал к Андрею спиной, а тот тоже не спускал с него глаз.
— Чего от меня хочешь? — спросил Игнат.
— Брось Тоську. Не трожь! И… уходи! Добром говорю, — и он легонько потряс револьвером.
— Если она останется здесь — не уйду, — отрубил Игнат.
— Убью.
— Конечно, и я — могу. Мне все равно. И тоже не испугаюсь. Нас никто не слышит, — повторил он слова Андрея Михайловича. — А сейчас ты меня не тронешь. Это не двадцатый год — отвечать будешь крепко.
— Да я согласен за тебя отсидеть двадцать лет, только бы ты не вонял на земле. Соображаешь, как ты засел мне в печенках? Только бы не вонял на земле — на все согласен.
Это оскорбило Игната. Он рванулся к Андрею, но, увидев дуло нагана, сел на кровать, а потом лег навзничь. Под тюфяком, слева, лежал наган, но Игнат и не шевельнул рукой, зная, что это движение не ускользнет от Андрея.
— Я сказал все, — коротко заключил тот и повернулся к двери.
Был очень удобный момент для Игната. Но он не пошевелился — нельзя было: закрыв глаза, он отчетливо услышал, как хрустнула за стеной хворостина. «Кто-то еще с ним, — подумал Игнат. — Один, значит, боится».
Андрей вышел. Игнат сразу же потушил огонь и прильнул к окну — ему очень хотелось узнать, кто же был второй. Но на улице никто не появился — шаги удалялись за задней дворовой стеной, — значит, «гости» уходили через огороды.
…Ваня спросил у Андрея Михайловича:
— Так и сказал «если останется — не уйду»?
— Так и сказал, сволочь. Ой как хочется прикончить эту гадину! — воскликнул Андрей Михайлович.
— Не надо говорить глупостей, — осадил его Крючков. — Как будто у нас нет закона. Ты — власть на селе, а говоришь черт знает что.
— Да понимаю я это отлично. Только уж так — утешаю себя словами.
— Что же делать? Как помочь Федору? — думал вслух Ваня. И вдруг его осенила мысль: — Знаешь что, Андрей Михайлович?
— Что?
— Нашел выход! Тосе надо уехать в город. Обязательно. Дыбин туда не заявится — его не пропишут в областном городе. Нам нельзя оставлять все это в таком положении. Сам видишь: вот-вот начнем с колхозами, нужна воля и спокойствие, а мы будем вынуждены смотреть, как Федор… Да и мне… больно, Андрей… А Дыбин будет злорадствовать.
— Ты, Ваня, говоришь о Тоське как о бессловесной и безвольной. А если она не захочет уехать? Если она уйдет к Игнату?
— Вот и надо с ней поговорить.
— Пожалуй, поговори, — согласился Андрей Михайлович. — А я с Зинаидой посоветуюсь. Женщины насчет этих дел «грамотнее» нас намного.
Когда они проходили мимо хаты Земляковых, то заметили — на крыльце сидели двое.
— Добрый вечер! — сказали Ваня и Андрей Михайлович в один голос.
— Добрый вечер! — ответили Миша и Анюта.
— Давно бы уж свадьбу сыграли, а они все сидят до полуночи, — пошутил Андрей Михайлович.
С крыльца не возразили.
— Ваши-то спят? — спросил Ваня.
— Нет. Чего-то все разговаривают вполголоса, — ответил Миша.
«Ну как она с ним теперь лежит?! — ужаснулся Ваня мысленно. — Неужели и теперь обманывает?» И стало ему от этой мысли больно.
Но Тося и сама мучилась этой ложью. Она не была из тех, кто может легко скрывать от мужа свою побочную любовь. Она была готова сказать прямо и честно, если бы… Ах, если бы Игнат не говорил так сегодня! Если бы он вгорячах не сорвался со своей неуемной злобой и ненавистью и не приоткрыл своей сущности, Тося прямо и сказала бы Федору: «Я люблю Игната и уйду к нему». Но неожиданно она чуть-чуть, еще совсем неуверенно, заглянула внутрь человека, и ей стало страшно и больно. Сердце после этой встречи ныло и ныло, душа болела. О чем же говорить Федору? А говорить надо. Иной раз ей хотелось броситься к мужу, обнять его, потом стать перед ним на колени и кричать: «Федя! Спаси меня! Спаси!» Но… она не сделала этого, а, наоборот, отвергала его ласку. Ей было даже обидно, что он не ревнует ничуть, не видит страданий.
И в тот вечер, когда она пришла от Игната в смятении, Федор сидел, читая книгу и поджидая жену. За чаем он сказал многозначительно:
— Ну, Тося, наступает для нас нелегкое время…
— А разве оно было легким? — перебила она.
— Не было. Но подходят дни настоящих испытаний наших сил — на что мы способны. Читали сегодня письмо обкома партии: коллективизация уже началась. Начнем скоро и мы. Будет… — Федор подумал, подумал, подбирая слово, и сказал: — Будет бой, Тося.
— А при чем же тут я?
Федора удивил такой вопрос.
— Как так — «при чем»? Никто не может остаться в стороне. Все люди в селе разделились на два лагеря: одни с нами, другие пока против нас. Или — ни туда ни сюда, качаются из стороны в сторону. Кто против нас, они — с Дыбиным и Сычевым, они всеми десятью пальцами уцепились за старое.
— Что с ними будет, если они с Дыбиным? И что хочет Дыбин? — спросила она, пересилив себя.
— За тех, кто «ни туда ни сюда», будем бороться долго. Им ничего и никогда не будет плохого. Дыбин — враг. А что он хочет — надо спросить у него самого. Сейчас он играет в одиночество, а придет время, покажет зубы. Годами будет сидеть тихо, а дождется момента — продаст и предаст все и вся. Мы-то уж его знаем. «Предавший однажды предаст и второй раз», — сказано в Писании. Правильно сказано для верующих и неверующих.
Тося неожиданно разрыдалась. Федор недоумевал. Он пытался утешить, узнать причину, пытался приласкать ее, но она ничего не сказала (говорил только Федор) и легонько отводила его руку.
Именно в те минуты Миша про них и сказал с крыльца: «Чего-то все разговаривают вполголоса».
А когда Миша вошел ночью в хату, было уже тихо. Казалось, в семье все спокойно. Но Тося и Федор в ту ночь не сомкнули глаз. Разрыв обнаружился, как огромная трещина, через которую уже не перепрыгнешь.
Матвей Степаныч ворочался, ворочался с боку на бок, кряхтел, кряхтел да и выпалил наконец, не стерпев:
— Ну-ка, Матрена, проснись! И откуда только у тебя покой взялся?! Спит как в прорву, конца-краю не видать.
— Ты чего вылупился? — огрызнулась она спросонья. — Ночь-ополночь баламутишь.
— Погоди-ка. Сон, он как богатство: что больше спишь, то больше хочется. Разгуляйся маненько… Ну так, вот так. Сядь-ка. Слушай, что буду говорить. Но только смотри: умри — никому ни гугу.
Всякая тайна действует на женщин магически, и Матрена Васильевна не была исключением — любопытство взяло верх, а сон улетел из хаты на весь остаток ночи. Матвей Степаныч горестно рассказал жене все подробно, начиная с первого посещения больницы, когда он ходил туда с запиской Игната.
— Ну что делать? Что делать? Ума не приложу, — заключил он.
— Ой, Федя! Ой, соколик! — почти застонала Матрена Васильевна. — Как-то он теперь узнает! — Она задумалась, сидя на кровати рядом с мужем.
— А ну-ка да Игнат не уйдет из Паховки? — спросил Матвей Степаныч. — Что тогда будет? Кровопролитие может случиться — вот что будет. Допустить никак нельзя.
Матрена неожиданно воскликнула:
— Деготь!
— Что-о?
— Деготь! Дверь — дегтем у больницы.
— Спятила на старости лет. Совсем рехнулась.
— Вы, все трое, спятили, — возразила она. — Разве ж Игнат так уйдет, если огласку не дать?
— А Федор?
— И Федор должен знать. Вы его, значит, охраняете? Ишь ты! От чего охраняете? Эх вы, недоумки!.. А если дегтем намазать да сразу дать знать Игнату, то — как ветром сдует.
— Да зачем же дегтем-то? Не пойму.
— А затем: Тоська позор поймет и тоже уедет… Любит если Федора, вернется после. Не любит — катись ко всем кобелям.
— Да Федору-то, Федору-то как, старая дура? — уже закипятился Матвей Степаныч.
— Ты мне такие слова не говори, Матвей. А то… — она замахнулась на мужа.
— Не буду, не буду! — Он торопливо отодвинулся, от греха подальше. — Ладно уж, не обижайся. Душа ж болит, Матрена.
— Вот так и давай говорить, по-хорошему, — смирилась та.
— Ну давай по-хорошему.
— А Федор переболеет, перемучается… Как же иначе? Трудно ему. — Матрена Васильевна вздохнула и приложила к глазам край одеяла. — Трудно ему будет. Ну он ведь — двужильный. Сдюжит. — Она встала, надела платье, накинула жакетку. — Пойду-ка я, Матвей, сама расправлюсь. Ночь темная — глаз коли. Где логунок с дегтем?
— Ты куда? — крикнул Матвей Степаныч. — Не пущу!
— Не надо кричать, — спокойно сказала она. — Все должны знать, все село. И сразу же. Разрубать надо с одного маху. На Федора позору нету — он чист. А Игнатку, гада, ославим.
— А Тоська? — недоумевал Матвей Степаныч.
— Она? Ей своей хребтиной отдуваться: каталась — пусть санки везет. А Федора я в позор не дам. Вы ведь, мужики, не понимаете в этих делах ни на воробьиный коготок. В умных делах вы умные, а где сердцем — сердцем «бабе-дуре» решать. Сиди тут и жди. — И она вышла.
Матвей Степаныч кое-как натянул впопыхах брючишки, выскочил за ней вслед, пытаясь на ходу застегнуть пуговку (что ему никак не удавалось), забежал наперед и закричал неистово:
— Не позволю! Это что-о? Это тебе — не старое время! Наза-ад!
Матрена редко видела его таким, но знала — он не отступит, знала — в таком виде он непобедим, этот маленький человек. И она оторопела.
— Не ори… Не ори ты… Люди услышат.
— Знать ничего не знаю! Наза-ад!
И могучего сложения жена послушно сдалась перед щуплым мужем. По мнению Матвея Степаныча, это расхождение иначе не могло быть решено.
Когда они вошли в избу и Матвею Степанычу все-таки удалось застегнуть пуговку, он сказал уже примирительно:
— Говорила — по-хорошему, а сама на свой аршин… Как при царе: дегтем ворота… Не сметь! Мы же теперь — люди! Люди, Матрена. Понимаешь? Люди мы, а не… — Он вспомнил первую строку букваря «Мы не рабы. Рабы не мы», но счел неуместным сейчас произносить громкие слова, а ограничился простым увещеванием: — Не мне говорить про это и не тебе слушать. Разве же можно так? Ай-яй-яй! Умная женщина, а сплоховала. Ну давай по-хорошему. Не серчай уж, пожалуйста.