Том 2 — страница 62 из 90

А небо было хмурое, земля раскисла — шли дожди.

В один из таких плаксивых, промозглых вечеров Миша сидел в своей хате с Анютой, прижавшись к ней щекой и слушая дробные переборы дождя за окном. Вскорости, как только установятся морозы, предполагалась их свадьба. Они уже все переговорили об этом и сидели молча. Федора не было дома. Он в последние месяцы приходил поздно, сразу ложился спать, а утром вставал и уходил снова. В тот вечер кто-то постучал в дверь.

— Ну, я пойду домой, — сказала Анюта, вставая с табуретки и целуя Мишу на прощанье.

— Скоро мой дом — твой дом, — тихо сказал Миша и пошел открыть дверь.

У двери оказался не Федор, а Матвей Степаныч. Он шепотом спросил:

— Кто есть у тебя?

— Анюта. Она уходит домой.

Анюта вышла на крыльцо.

— Здравствуйте и прощайте, дедушка Матвей.

— Прощевай, девонька, прощевай.

Потом мужчины вошли в хату.

— Дело серьезное, Миша, — начал Матвей Степаныч. — Начинается! За тобой прислали и Володьку велели кликать на партячейку — двоих вас комсомольцев зовут.

— А что в полночь-то?

— Насчет колхоза. Секретарь райкома приехал.

Через некоторое время они оба были в сельсовете.

Там уже все оказались в сборе. Андрей Михайлович, Ваня Крючков и Федор склонились над бумагой и читали молча. Секретарь райкома, Некрасов Николай Иванович, шевелил листки блокнота и что-то вписывал, считая в уме. Володя Кочетов сидел в уголке, положив на колени ладони, мозолистые и желтоватые от постоянной дружбы с двигателем.

Некрасов посмотрел на вошедшего Мишу и сказал:

— С постели подняли агронома?

— Да нет, — смущенно ответил Миша, — так просто сидел.

— Право слово, сидел, — подсмеялся Матвей Степаныч. — Один сидел… А она вышла.

Все улыбнулись — знали, кто она.

— Садись, садись, агроном, — пригласил Некрасов.

— Остальных двух комсомольцев не звали? — спросил Миша.

— Пока — не со всеми. Хватит двоих вас, — ответил Федор.

Миша понял это по-своему: дело секретное, а им двоим доверяют.

Крючков открыл собрание партячейки и сразу же предоставил слово Некрасову. Тот заправил пятерней волосы назад и окинул взглядом всех, будто оценивая силу, способности каждого и всех вместе. По голове, присыпанной слишком ранними сединами, все увидели: постарел. Хрипловатым от усталости голосом он начал:

— Ну что ж, дорогие мои… время сплошной агитации кончилось — наступает сплошная коллективизация. — Матвей Степаныч глубоко вздохнул. — Боязно? — спросил у него Николай Иванович.

— Боязно, — бесхитростно ответил Матвей Степаныч, — То-то вот и оно. Скажу вам по душам: и мне, пожалуй, боязно. А вдруг провалим?

И каждый из присутствующих волновался.

— Не должны бы провалить, — заметил Андрей Михайлович не очень уверенно. — А подмогу нам надо. Двадцатипятитысячника дадите нам?

— Не дадим. Вам не дадим. У вас самая сильная ячейка. В районе половина сел без ячеек — один-два коммуниста, а третья часть сел и деревень совсем без коммунистов. Поняли?.. Об этом больше не надо говорить. Давайте читать письмо окружкома. Кто мастер художественного чтения? Иван Федорович, что ли?

Две руки сразу (Андрея Михайловича и Федора) пододвинули бумагу Ивану Федоровичу. Тот начал читать вполголоса, будто опасаясь, что его услышат за окном. В том письме окружкома разносили райком партии за либерализм и бездеятельность. Все запомнили слова из письма: «Многие районы округа имеют высокие проценты — от десяти до двадцати процентов коллективизации, а ваш — три процента… Ваш район созрел для сплошной коллективизации… Собрать общие сходки крестьян и вынести решения о коллективизации, обязательные для всех…»

Когда кончили чтение письма, Николай Иванович сказал:

— А теперь давайте поговорим. Серьезно поговорим… — Он опять заправил волосы ладонью. — Каждый из нас должен выполнять указание партийной организации, но… сознательно. Теперь надо нам выслушать мнение каждого.

— Кто первый? — спросил Крючков.

— Я первый, — отозвался Матвей Степаныч. — Как мне быть? Я ж — малограмотный человек! Как же мне теперь — «сознательно»? Веришь иль нет, Николай Иванович: как ты сказал «сознательно», так я ажно заскучал. Я вот недавно понял, что несознательный. Взял я на пробу у Зинаиды Ефимовны в библиотеке Марксов «Капитал», начал читать и — хоть кол на голове теши! — ничего не понимаю. Ровным счетом ничего. Какое же я могу вам сейчас мнение сказать? Никакого. — И он сел, вытирая обильный пот, выступивший от такой речи.

— А сердце? — спросил Николай Иванович, — Сознательное?

— Что ж — сердце? — спросил сам у себя Матвей Степаныч и тут же ответил: — Сердце болит обо всем, да понимаю мало. Как это так «десять — двадцать процентов»? Разве души людские на проценты сочтешь? Не понимаю я в политике. Работать буду до гроба, а все ж таки кое-чего недопонимаю. «Капитал», к примеру, здорово недопонимаю.

— Ладно. Отвечу после, — сказал Николай Иванович без тени улыбки. Он, как никто другой, нутром чувствовал Матвея Степаныча.

Потом говорил Андрей Михайлович, задумчиво смотря в пол.

— Что значит «обязательно для всех»? — спрашивал он будто у самого себя, не глядя ни на кого. — Соберем, значит, собрание, заготовим постановление и будем голосовать до тех пор, пока добьемся «решения, обязательного для всех». Так, что ли? А что скажет крестьянин? Он скажет: силой загоняют — делов не будет. Вот Миша знает, как было в Оглоблине. А по письму выходит — и нам так надо. Я думаю, надо как-то по-другому, добровольно, без насилия. То, что было в Оглоблине, — большая ошибка.

— Раз уж Андрей Михайлович вызвал, выступлю, — заговорил Миша. — В Оглоблине так было: до трех часов ночи голосовали, до тех пор голосовали, пока осталось полсотни людей, готовых вступить в колхоз. И вынесли решение — «единогласно вступили всем селом». Потом стали лошадей сводить, а мужики с дубинками вышли. Бабы новому председателю колхоза рубаху разорвали снизу доверху. Так было. Не прибавил я ни на каплю. Слышали, Николай Иванович, об этом?

— Знаю, — ответил тот.

— У нас надо по-другому, — убежденно повторил Миша слова Андрея Михайловича.

— А как? — спросил Николай Иванович.

— Не знаю, — ответил агроном, — но не так. Обсудить надо, как делать.

Встал Федор.

— Мы без насилия не можем, — заговорил он твердо, сдвинув брови к переносью. — Над кулаком будет насилие… За бывшими бандитами надо глаз да глаз. Все может быть. Они знают: последняя ставка. Мы еще поговорим в конце собрания о Сычеве. Только дети могут думать, что у нас нет врагов, — он посмотрел на Мишу. — Насилие над ними! Жестокое насилие! Последнее! — Он стукнул кулаком о стол. — За середняка — горой стоять. Никакого повода, никаких карт в руки бандитам.

Только Андрей Михайлович один увидел в нем того Федьку, которого знал в тысяча девятьсот двадцать первом году. Николай Иванович смотрел на Федора расширенными глазами — он был наслышан о нем как о сорвиголове в юности; он будто пытался сравнить того Федьку, которого представлял себе, и того, что сейчас перед ним.

А Федор продолжал:

— Матвей Степаныч, Маркс сам не знал, как будут строить социализм… А ты, Мотька Сорокин, зашарпанный в прошлом нуждой, будешь строить социализм, И построишь.

— А как я его буду строить? — перебил Матвей Степаныч.

— Толкач муку покажет — вот так. Я много думал, Николай Иванович… Лучше с ошибками, но идти вперед, чем без ошибок топтаться на месте. Все.

— Что же ты предлагаешь? Насильно вынести решение, насильно согнать в колхоз всех сразу? — спросила Зинаида.

— Нет. Надо так сделать, как Матвей Степаныч предлагал час тому назад, вот там, в сенях. Скажи-ка, Матвей Степанович.

— По моему разумению, так надо, — тихонько отозвался тот. — Собрать, значит, сходку. Поагитировать, как и полагается. Можно и долго агитировать — не вредно мужику мозги прочищать, чтобы не ржавели. Поагитировать всем, хорошенько. И пусть мужики выступают, а им отвечать, как полагается. Ответить у нас есть кому, — он при этом ткнул пальцем в сторону Крючкова. — Потом, значит, голосовать так: «Кто за то, чтобы в селе организовать колхоз?» Допустим, подымут половина. Тогда сказать: «Кто поднимал руки — останьтесь, а кто не подымал — выходите. Будем правление выбирать». Вот и все. Потом остальные вступать будут поодиночке. Пущай их почешутся маленько — мужика сразу не раскачаешь.

— Мы будем в колхозе с одной частью села, а такие, как Сычев и Дыбин, будут подбивать единоличников против нас. — Так сказала Зинаида.

— Не знаю я этого, — отмахнулся Матвей Степаныч. — Что с ними, с подлецами, делать, не знаю. Они и правда начнут «защищать» середняка от колхозов. Как, Николай Иванович, тут быть?

— Потом отвечу и на это, — успокоил его Некрасов.

Крючков слушал всех и рисовал на бумажке ветряную мельницу, но он не пропустил ни одного слова. Теперь предстояло сказать ему. И он заговорил.

— Мы ведь, Николай Иванович, почти обо всем вот так и говорили между собой. Не раз говорили. Может быть, мы высказываем мысли друг друга и здесь. Как видите, у нас нет сомнений в том, к кому применять насилие. Но… Как это сделать? Письмо окружкома — директива. Это письмо… Не придумаешь, что и сказать… Или мы не понимаем чего-то — и будем бессознательно выполнять инструкцию о процентах, или окружком ошибается. — Он волновался и все время поглаживал себя по щеке, чуть подергивая бровью, чего за ним до сих пор не водилось. — Наше село совсем не такое, как Оглоблино (там каждый десятый двор был в банде), и у нас делать надо совсем не так. Мы защищали Советскую власть почти все. Мы были бедные люди до революции, нищие. Стали немножко богаче, но далеко еще до хорошего. Очень далеко. В Оглоблине, конечно, будут организовывать колхоз с другим подходом, не так, как у нас надо… Вы можете нас обвинить в сомнениях, но не сказать того, что наболело, нельзя. И вот мы вам выложили все, Николай Иванович! Верьте нам, прошу вас. И мы знаем всех своих крестьян до одного. Что вы сделаете с таким середняком, как Виктор Шмотков, если он почувствует над собой насилие? Ничего не сделаете. Николай Иванович! Мы сомневаемся в правильности этого письма. Помогите нам. — Ваня сел и тяжело выдохнул, как после большой работы.