— Хм, подумай-ка, как оно выходит: обнаковенная кошелка, а в ней правда есть… Дай-то бог.
— Если совсем не плести, то и никакой корзины не слепишь. И будем мы мотаться отдельными хворостинами — бери любую. Соображаешь? — спросил Федор.
Василий Петрович чуть задумался. Потом, глядя в пол, сказал:
— Соображаю вроде бы. Уж если плести, то только прочно, по ладу. Кто ее знает, как оно будет?
Они помолчали.
— Я вот шел через площадь, — начал снова Федор, — и видел… убитую лошадь… Красавица!.. Лоб пробит обухом… Жалко.
— Что-о? — с ужасом спросил Василий Петрович.
Володя спрыгнул с печи, стал перед Федором и в волнении произнес одно слово:
— Он!
— Кроме некому, — подтвердил Федор.
— Это кто же «он»? Что за секреты у вас с Володькой? — спросил обиженно Василий Петрович, искоса поглядывая на сына.
Федор пока не ответил. Но когда Митревна вышла с подойником во двор, он наклонился к Василию Петровичу и тихо, шепотком, сказал:
— Дыбин. Если не сам, то — работа его. Больше некому.
Василий Петрович встал, сжал громадные кулаки, сверкнул взглядом из-под густых рыжих бровей и сквозь зубы процедил:
— Коней бить, гадина!
Некоторое время он неподвижно смотрел на сереющий рассвет, а потом грузно сел на скамейку и загрустил, расстроился.
— Не стоило бы рассказывать про лошадь, — сказал Федор. — Только растревожил. Не унывай, Василий Петрович. — Он подсел к нему. — Все будет хорошо. А пришел я совсем по другому делу. — Федор глянул на дверь горенки.
Василий Петрович понял Федора. Он встал и, приоткрыв дверь, сказал в горенку:
— Анюта! Поди-ка погуляй. Чего ты спозаранку опять шить взялась? Погуляй-ка. Овцам корму задай, кур покорми, свинье замешай. Погуляй-ка, погуляй-ка маленько… Мы тут поговорим — одни мужики.
Анюта вышла из горенки, поздоровалась с Федором, надела кацавейку и ушла. В этой семье слово отца всегда было неоспоримо, хотя он никогда не повышал голоса и с виду был спокоен. Неиссякаемое трудолюбие Василий Петрович передал своему потомству; здесь работали все с малых лет по мере своих сил и слушались отца. Зато в семейных советах дети участвовали на равных правах, поэтому каждый хорошо знал свое дело и отвечал за него. В то утро Василий Петрович лишь для виду повторил некоторые обязанности Анюты, конечно, знавшей, что ей делать. Анюта поняла, что ее выпроваживают недаром, и подумала: «Наверно, насчет свадьбы говорить будут».
И правда, Федор начал с этого:
— Ну что ж, Василий Петрович, пожалуй, пора и молодых сводить. Сколько же они канителиться будут?
— Да ведь я-то что? Я не против. Чего надо, то надо. Но больно уж время-то тревожное.
— Молодым о молодом и думать, — возразил Федор.
Василий Петрович взглянул на Федора. Тот прочитал его мысли по глазам: «Тебе-то, мол, тоже надо думать о молодом, да не судьба с той бабочкой жить».
— Ничего, ничего, — перехватил Федор возможный разговор на эту тему. — Каждому своя линия. Мише с Анютой хорошая линия вышла. Когда и как будем?
— Надо — как и полагается. Определить надобно, с какого двора и что — вы, а что — мы обязаны.
— У меня другое предложение, сват: пусть Миша сам все представит. Зарегистрируются, привезет жену и пусть тратится на свадьбу.
— А попу?
— Без попа.
— Как так? — спросил недоуменно Василий Петрович.
— Без попа, — поддержал Володя. — Миша не позволит с попом.
Василий Петрович глянул на Федора, на Володю и решил: «Спорить бесполезно — все идет вверх ногами». Но после длительной паузы он сказал:
— Как там хотите, а я возражаю: обязан и я к свадьбе расход сделать. Борова Анюта сама выкормила — пущай весь туда идет. И приданое — как положено.
— Дело ваше — как угодно. А когда назначим?
— Как сам-то говорит, Миша-то?
— Он будет молчать, пока я не скажу, — ответил Федор.
— А как ты думаешь, Федор Ефимыч?
— Давайте, Василий Петрович, сыграем свадебку, когда будем колхозниками, через одно воскресенье. А?
— Не понимаю, — недоумевал тот.
— Ну, как колхоз организуется, так и повеселимся.
— А если не организуется?
— Будет колхоз, — твердо сказал Федор.
После довольно длительного раздумья, кряхтенья и почесывания в бороде Василий Петрович наконец произнес:
— Так и так.
Это значило не только то, что он согласен на срок свадьбы, но и вступит в колхоз.
— Цены нету папаше! — воскликнул Володя. — А я-то думал!..
— Что, непутевая голова?.. Ты «думал»! — Василий Петрович собрал в кулак рубаху на груди, прижал ее и тихим густым басом выдавил из себя: — Да я, может, душу свою напополам разорвал! Куда пойдем, как пойдем? Никто не знает… А решил так: куда вы, туда и я. Все равно деваться некуда… Трудно.
Федор с Володей понимали Василия Петровича. Федор уже хотел уходить, но спросил у Володи:
— Говорил папашке насчет заявления?
— Пока еще нет. Вчера-то, видишь…
Василий Петрович насторожился. Тогда Федор сел с ним рядом снова.
— Не надо только к сердцу принимать. Анонимка на тебя в район написана: арендовал под просо и скрыл от нас.
— Глупости. Я зерно сдал — хоть проверьте. И не скрывал я: Миша знал, Андрей Михайлович знал — сам председатель сельсовета.
— Так вот там написано: «Кочетов Василий Петрович — кулак».
— Как так — кулак? Постой, постой! — Василий Петрович вспомнил слова Сычева: «Нас с тобой кулаками считают». — Постой, постой! Мне уже один человек об этом самом говорил.
— Кто? — встрепенулся Федор.
Василий Петрович подробно рассказал о посещении Сычева прошлой ночью.
— Проясняется, — сказал Федор.
Он понял, что если Сычев произнес такие слова, значит, он знал о заявлении еще до приезда Некрасова, значит, нитка тянется из Паховки, а не из Козинки.
Дома Федор все взвесил, разложил по частям все происшедшее за последние дни и решил: «Дыбин начал действовать. Жил тихо несколько лет, а теперь, вот-вот только-только, начал „работу“. Все ясно. Кто кого — решат ближайшие дни». Оттого, что Дыбин показал свое лицо, Федору стало спокойнее — он уснул крепко и спал до обеда.
В те дни коммунисты спали три-четыре часа в сутки. Но и Дыбин, и Сычев, и Степка Ухарь тоже смыкали глаза только днем. Борьба шла тайная и жестокая, насмерть. Степка прибыл из Сибири в белохлебинский лес к сроку, теперь он днем сидел в тайнике под хатой одного из бывших бандитов, а ночью выползал и приходил в Паховку; тенью пробирался к Дыбину или подолгу стоял у дома Земляковых, притаясь в вишняке. Никто и не узнал бы теперь Степку Ухаря: он оброс черной бородой, щеки же и лоб были бледными до белизны, — белый человек с черной бородой! — сухой и кособокий после отместки за Федора, он ничем не напоминал бывшего удалого, разухабистого и бесшабашного Степку, когда-то ногами топтавшего Федора.
То были дни, когда жизнь не шла своим чередом — она кипела. И в этом клокочущем бурлении сталкивались надежда и отчаяние, любовь и ненависть, дружба и вражда, честь и коварство, преданность и предательство. Так кипящая вода очищается от вредных примесей.
В следующую ночь, как было условлено, пришли в хату Андрея Михайловича Ваня и Федор. Совещание было коротким, без огня, в полной темноте. Никто не знал, о чем они говорили. Но утром, чуть свет, Володя Кочетов поскакал верхом в район с пакетом, на котором был короткий адрес: «Начальнику милиции». И еще, для всех неожиданно, объявили: общее собрание будет не в воскресенье, а завтра вечером, сразу после уборки скотины. Почему на два дня раньше намеченного срока — никому было не ведомо, кроме трех человек. Никто, кроме них, не мог знать, что лишние два дня работы Дыбина могут стоить дорого, что у него тоже все обдумано, что к воскресенью что-то может случиться.
Дома Федор передал Мише наган и сказал два слова:
— Так надо.
— А ты как же? — спросил тот.
— Есть, — коротко ответил Федор.
Он «закрылся» на все замки, ни с кем в тот день не разговаривал, на вопросы отвечал односложно и кое-когда невпопад.
Часов в десять утра Ваня с Матвеем Степанычем вдруг ни с того ни с сего вздумали ехать в Оглоблино закупать для магазина куговые корзины и гужи для хомутов. Провели там полдня, объезжая по улицам и скупая у кустарей по высокой цене. Казалось, ничего особенного в такой торговой операции не было: председатель сельской кооперации не раз так делал. У соседки покойной тещи Андрея Михайловича они отдохнули с полчаса и вернулись в Паховку с целым возом товара.
Ваня вошел в правление кооператива, перекинулся с Федором несколькими словами, и тот сразу же пошел домой. Там Федор прошел в вишняки и смотрел на притоптанный точок под старой вишней. Для него все прояснилось: смертный его враг ходит по пятам. И он теперь похлеще Дыбина. Многолетний вопрос «кто — кого?» встал неумолимо и безотлагательно. И тут же Федор вспомнил Тосю: здесь, под старой вишней, они однажды сидели с Тосей рядом тихо и спокойно; это место вытоптали начисто сапоги врага, жестокого и безжалостного.
Федор и в опасности все думал и думал о Тосе. Он даже пробовал ей писать, но тут же рвал лист на части. О чем писать? Звать? Не пойдет — не любит. Да и самолюбие не позволяло. Ругать и порочить? Она и сама сомневается — иначе не уехала бы, а ушла к Игнату. Ждать молча и безнадежно? Нечего ждать. Совсем нечего. И трудно вот так, без надежды. Каждый раз, вспоминая при этом Дыбина, Федор сжимал кулаки и зубы.
В те предвечерние, последние перед собранием часы он пробыл дома один, лежа на кровати. В иные минуты ему хотелось встать, пойти к Дыбину и пристрелить на месте. Но он и сам сразу же убеждал себя в том, что такого Федьки, какой был когда-то, уже нет, а есть коммунист, Федор Ефимович Земляков, который обязан думать о других, о Викторе Шмоткове, о Кочетове и им подобных. Обязан! Вот что было теперь стержнем жизни Федора, Вани, Андрея Михайловича и многих других. Но ему ни разу не пришла в голову такая мысль, которая примелькалась в газетах и поэтому потеряла первоначальную чистоту, — «Сначала общественное, а потом уж личное. Личное — на второй план». Он просто не смог забыть Тосю, он ее страстно и навечно любил и хотел, чтобы она была рядом, чтобы она поняла его. И вдруг мысль: «Научилась ли сама? Поняла ли Игната?» И тут же решение возникло само собой: «После собрания поеду к ней». Это решение несколько успокоило его. Он захотел подремать. Но зашел Ваня и поднял его многозначительными словами: