план их был таков: «Вы пришли из бурана, а мы уйдем в буран. Мы хорошо одеты, сыты. Вы, если попробуете преследовать, померзнете».
Но не думал об этом Опенько. Важно было в те минуты одно: пулемет должен работать! Молча, понимая друг друга, Опенько и Гордиенко спешно устраняли дефект. А Крохмалев держал вожжи и разговаривал с лошадьми:
— Видите, какая неприятность вышла?.. То-то вот и оно, что неприятность… Лошади, и те понимают. — А через некоторое время окликнул: — Андрей!
— Что?
— У меня спина мокрая. А у тебя?
— Ну и черт с ней… Пройдет? — спросил Андрей у Опенько по поводу какой-то детали пулемета.
— Конечно, пройдет! — ответил Крохмалев, приняв это по адресу своей спины. — Вот разобьем белопузых, подсушимся, подчистимся. Вшей не будет. Каждый день будем обедать и ужинать. Вот жизнь, так жизнь! А? — Но никто ему не отвечал. — Женюсь. Обязательно тогда женюсь, будь я проклят.
Опенько молчал. Он сжал челюсти. Изредка он отрывался от работы, высовывался из-под брезента и пристально слушал пургу. От света фонарика, что светил под брезентом, надо было сначала присмотреться, чтобы увидеть даже Тихона Крохмалева, сидящего рядом. Но Опенько только прислушивался. И слышал: бой продолжался, белых теснили богучарцы в сторону, противоположную той, куда отступил их второй полк.
Так два полка белых оказались оторванными друг от друга. Преследовать отходящий полк было некому: не было сил. Значит, сюда, к тачанке, своих ждать не приходится. Эти мысли пронеслись в голове Опенько. Он все понял, но сказал так:
— Черт возьми! Стоять в такое время! Что скажет Малаховский?! Понимаешь, Тихон? — И он со злобой сплюнул, снова нырнув под брезент.
Крохмалев вздохнул и проговорил:
— Ясно: наших тут не жди, а белопузики могут прорваться. Плохо дело, дорогие мои лошадушки. Мокрые мы все — могём померзнуть, как та капуста на корню: был мягкий, будешь твердый… Митрофан! А Митрофан!
— Что там еще? — откликнулся Опенько из-под брезента.
— Лошади-то потные. Если еще минут двадцать постоим — решка. На себе пулемет потащим. А гармонью Андрееву бросим тут.
Гордиенко правда всегда возил с собою гармонь-двухрядку. Это он, высунувшись, «успокоил» Тихона:
— Я тебе «брошу»… по скулам за твою агитацию. — И сразу же мирно: — Сейчас. Почти готово.
— А может, выпрягу да погоняю их маленько? Пропадут ведь.
— Не смей! — крикнул раздраженно Опенько. — Ты только отошел с лошадьми, а он, беляк, тут как тут. Еще минут пять. Передергивай вожжами, давай плясать на месте.
— Это мы могём, если дозволено. Я ж держу так, чтоб вам не шевелило там. А ну, играй! — И он принялся орудовать вожжами. — Эхма! Такой тройки на земном шаре нету! Давай, пляши!
А буран хлестал тачанку, одинокую, заброшенную в степи, оторванную от своих.
Только-только Опенько удовлетворенно крякнул, окончив возню с пулеметом, и вылез из-под брезента, как Крохмалев схватил винтовку и крикнул:
— Белые!
— Ра-азвернись! Приготовьсь! — скомандовал Опенько и сам приложился к пулемету. Он еще не видел ничего. Видеть мог только Тихон, обладавший кошачьим зрением и к тому же не ослепленный фонарем.
Но вот из бурана вынырнула тройка. Теперь ее видит и Опенько. Он уже поправил по привычке шапку, сдвинув ее на затылок, чтобы не мешала. Но…
— Виноват! — закричал радостно Тихон. — Как есть свои! Держись, Митрофан Федотыч! Сам Малаховский припожаловал.
Тройка вороных, запряженных в сани, обшитые рогожей, с разбега остановилась около тачанки.
— Опенько, ты?
— Так точно, товарищ Малаховский.
— Доложили — ты замолчал. Так и знал — нырнешь в лощинку.
Здесь Малаховский знал каждый кустик, каждый ярок. Но как он проскочил сюда, вслед белым, и понять было невозможно. Для этого надо было либо обогнуть фланг белых, либо пересечь их линию. Обогнуть он, конечно, не успел бы. Только впоследствии выяснилось. Он шагом въехал в расположение врага во время бурана, остановил какого-то солдата и спросил:
— Скажи-ка, браток, где штаб первого полка? Срочно нужен командир полка.
— Отошел на Голопузовку, ваше благородие!
— Как стоишь, скотина?! Смирно! Генерала не признал!
— Виноват, ваше превосходительство!
Тройка скрылась в метели, как провалилась сквозь землю.
И вот Малаховский наткнулся на тачанку. Он сидел в санях в расстегнутой бекеше защитного сукна. Богатырь с виду, он, казалось, не признавал ни зимы, ни бурана. А серая, в смушку, папаха не была даже надвинута на уши. Ему было жарко.
— Что случилось? — спросил он.
— Отказал пулемет, товарищ Малаховский.
— Готово?
— Готово.
— За мной!
И тройка помчала его в бешеной скачке в пургу. За тройкой — три кавалериста, из разведчиков. За кавалеристами — тачанка-сани, а за ними сорвалась и тачанка Опенько. Их было только одиннадцать человек: три — верхами, семь — при пулеметах (на первой тачанке четверо) и сам Малаховский.
— Это куда же мы теперь? — спросил Крохмалев.
— За Малаховским, — ответил Опенько.
— Понятно. Вижу: за Малаховским.
— А он куда? — спросил Гордиенко.
— Туда…
— И это понятно, — сказал Тихон с иронией. — Задача ясная: за Малаховским… А ты есть хочешь, Митрофан? — И, не дожидаясь ответа, дополнил: — Жрать хочется. Нам там поесть не дадут?
— Дадут, — ответил Опенько, — Горяченького, с огонька.
— Как это позволите понять? — притворялся Крохмалев.
— Ты что, не видишь? Полк белых-то отошел сюда. Оттуда — мы, а они — сюда.
— Приблизительно соображаю. Малаховский что-то задумал. А что, пока не пойму. Но, кажись, вскорости пойму.
— Веселый ты парень, Тихон, — угрюмо сказал Андрей. — С твоим характером всю землю можно пройти пешком.
— А мы ее на тачанке проедем, — уточнил Крохмалев и промурлыкал: — «Всю-то я вселенную проеду…»
Совсем неожиданно для своих подчиненных, вразрез их разговору, Опенько сказал:
— Так, ребята. Старик наш ненадежный. Часто капризничает.
«Старик» — это пулемет, накрытый брезентом. Видно, Опенько думал об одном и том же, о пулемете.
— Спервоначалу-то он ничего, — резонно возразил Гордиенко, — а как в долгом бою, то стал того… Заменять надо.
— Ему уж сто лет с неделей… Так что подпускать надо ближе. И спокойно. Главное, спокойно.
На эти слова Опенько рассмеялся Тихон и вставил:
— «Спокойно», как Опенько.
Он знал, что Опенько — парень-пружина, Опенько сам горяч, как раскаленный.
— Ну, загоготал! Хватит. Говорю, подпускать ближе, и — все. — Но сказал он это совсем без злобы, а так, чтобы замять разговор.
Все равно три парня, которым всем вместе немногим более шестидесяти лет, останутся в бою такими же — находчивыми, смелыми, преданными друзьями.
Буран хлопотал свирепым хозяином степи, с воем и ревом. Трое парней, одетых в крестьянские кожухи, прижавшись друг к другу, мчались вместе с бурей туда, за Малаховским, что впереди. И они были частью бури. Люди жили в буре и сами были бурей.
Вдруг лошади неожиданно осадили и пошли шагом. Потом стали. Впереди, совсем близко, в нескольких шагах, хутор. Малаховский выслал вперед кавалериста. Через несколько минут тот возвратился. В хуторе спокойно. Въехали и стали в затишек.
— В Голопузовку на разведку — двое, — приказал Малаховский двум кавалеристам. — Остальным покурить. Тихо, без шума.
Кавалеристы рысцой окунулись в метель.
Малаховский подошел к Опенько.
— Ну как, Митрофан, не замерз?
— Все в порядке, — ответил тот. — Только вот у Крохмалева неладно: вода по спине бежит. И жениться хочет. — Все тихо, сдержанно посмеялись, а Опенько добавил: — И земной шар собирается объехать на тачанке.
Малаховский положил одну руку на плечо Опенько, другую — на плечо Крохмалеву и сказал:
— И все это хорошо: и жениться и объехать земной шар. Это очень хорошо. Верь, Крохмалев, что объедешь. Главное — верить… А холод потерпите, ребята. Вот кончится война, и зацветет жизнь. Я ее вижу, эту жизнь. Хорошая будет она.
Девять человек стояли тесным кружком, и казалось, не было среди них командира полка, а был хороший старший товарищ, друг, тот самый товарищ, строгий и требовательный в бою, но простой и душевный на отдыхе. Таков Малаховский.
Буран выл между хатами и сараями. Хутор спал. А девять храбрых ожидали двух. Те двое вынырнули из метели так же неожиданно, как в нее и окунулись. Один из них доложил:
— Пехотный полк белых вышел из Голопузовки минут двадцать назад. Идут тихо. В хвосте кухня. Прикрытия нет.
Малаховский смотрел в бурю. Он будто что-то вспоминал или прикидывал в уме.
Потом застегнул бекешу, поправил папаху и тихо, но твердо сказал:
— А ну, ребята, ко мне еще поближе. — И затем продолжал уже решительно, тоном приказа: — Догнать хвост. Всем стрелять беспрерывно, не переставая, — сидеть на хвосте. Кавалеристам — с флангов хвоста и вдоль колонны. Белые попытаются занять оборону в балке, собьются в кучу. В тот момент одна тачанка остается на краю яра и молчит, ждет сигнала; кавалеристы со мной — в объезд, зайдем с другой стороны балки, в тыл. Я начинаю тремя выстрелами. Немедленно со мною — пулемет с другой стороны. А тебе, товарищ Опенько, надо… Тебе, дорогой, ворваться молча в балку, в самую гущу и… — Он совсем изменил тон и душевно продолжал: — Сам понимаешь — буран, паника. И еще имейте в виду: добрая половина полка — мобилизованные, полк сформирован неделю тому назад. — И вдруг он снова изменился, выправил грудь и четко спросил: — Задание ясно?
— Ясно! — ответили все.
— За мной! — И Малаховский вскочил в сани.
Снова стремительная скачка наперегонки с ветром.
Так же неожиданно остановились.
Выстрел! То Малаховский открыл огонь по «хвосту». Первая тачанка, вырвавшись вперед, развернулась и застрочила по белым. Опенько мчался вперед правой стороной дороги, вне поля действия того пулемета. По приказу Малаховского первая тачанка замолчала. Опенько выскочил на дорогу, в нескольких метрах от хвоста колонны, и его «старик» заговорил, отплевываясь от беляков свинцом, выбрасывая огоньки. Белые ответили редким беспорядочным винтовочным огнем так, что даже не слышно было свиста пуль: они стреляли без цели, в белый свет, ускоряя марш.