— Видели? Видели этого чудака, который сейчас со мной разговаривал? Чудеснейший малый. Известный русский боярин, большой оригинал, и, представьте себе, ни на одном языке не говорит, даже на своем собственном.
Немецкая чета, любезно поклонившись, проходит мимо. Парижанин тоскливо оборачивается. Нет ли кого еще? С кем поболтать? Кого порадовать?
Все кислые, злые, малознакомые, неразговорчивые, и никто не хочет радоваться. А в колене ревматизм…
Но что-то такое еще есть приятное, о чем он забыл в этой сутолоке, в этом водовороте жизни… Ах, да! завтра он поедет в город и купит себе монокль.
— Монокль!
Он притих и несколько минут не чувствует ни одиночества, ни боли в колене — он думает о монокле.
Фрейлейн Кнопф в розовом платье с голубым бантом. Помпадур.
Она имеет полное право и на это розовое платье, и на этот голубой бант, потому что вчера на балу в кургаузе[7] хер Вольф танцевал с ней два танца подряд, и когда наступил ей на ногу, то крепко-крепко пожал руку. Эта одновременная боль в ноге и в руке вызвала тихую, сладкую надежду в сердце фрейлейн Кнопф. Она даже плохо спала ночью и думала, подарит ли ей тетка к свадьбе серебряный кофейник, как старшей ее сестре Берге…
Вот вдали мелькнули чьи-то серые брюки в полоску.
— Он! — стукнуло сердце.
Фрейлейн Кнопф достает из ридикюля зеркальце и трет нос пудренной бумажкой.
— Только бы не заблестел нос!
Нет. Зеркальце говорит, что нос матовый. Она ждет. Выставляет ногу в новом узком башмаке…
Увы! — брюки свернули в сторону почти перед самым ее носом, несмотря на то, что он был матовый.
Чей-то бас зовет ее по имени. Она вздрагивает, оборачивается. Это мама зовет пить кофе. Фрейлейн улыбается дрожащими губами. О да, с удовольствием! Она так любит пить кофе вдвоем с мама. И никого ей больше не надо! Никого!
— Надругались над нами! Обидели нас! — тихо шуршат ее розовое платье и голубой бант. — Ну, делать нечего, идем кофе пить.
Ольга Андреевна выдвинула кресло на самое видное место. Пусть все дуры лопнут!
Кресло низкое, сидеть в нем неловко. Модный корсет подпирает живот вверх, а тот стремится занять отведенное ему природой место, и Ольга Андреевна, томно улыбаясь крашеными губами, тоскливо прислушивается к этой борьбе живота с корсетом.
— Дура! Дура! Старая баба! — волнуется живот. — Напилась бы горяченького кофейку со сливочками да с крендельками сдобными, да соснула бы на диванчике полчасика. И кого ты корсетом удивишь, — старая рожа, ведь тебе шестой десяток идет.
— Подбодрись! Подбодрись, нечего! — подпирал корсет. — Патти в семьдесят лет замуж за барона вышла, Нинон де-Ланкло собственного внука погубила. Успеешь в могиле належаться.
— Во-первых, на что нам Паттин барон, — не сдавался живот, — когда у нас законный Илья Петрович есть? А в могиле, матушка, кофею ни за какие деньги не достанешь. Все равно.
— Здравствуйте, Ольга Андреевна! — кланяется знакомый. — Да вы никак вздремнули?
Ольга Андреевна улыбается, складывает губки бантиком, грозит пальчиком.
— Ишь, растряслась! — ворчит живот.
— Браво, браво! Побольше темперамента! — поскрипывает корсет.
— Ах, вы, шалун! Да как вы смеете говорить, что я сплю! Вот я вас за ушко! Хе-хе-хе!
— Да что же тут особенного в нашем возрасте? Очень даже кстати после обеда всхрапнуть. Дома-то, небось, спите?
Глаза Ольги Андреевны делаются злыми и острыми, но губы игриво улыбаются, потому что все должны видеть, что у Ольги Андреевны какой-то интересный и пикантный разговор.
— Ай! Какой вы злой! Ай-ай-ай! Вот я вас за ушко!
— Дождалась дура, что старухой назвали! — ворчит живот.
— Валяй, валяй! — раззадоривает корсет. — Разговора вашего никто не слышит, и всякому покажется, что за тобой ухаживают. По крайней мере, не станут говорить, что Ольга Андреевна в этом году никаким успехом не пользовалась.
— До приятного свидания! — раскланивается собеседник.
Ольга Андреевна встрепенулась, только бы не ушел так скоро.
— Подождите, я хотела вам сказать… Как здоровье вашей жены?
— Благодарю вас. Сегодня как раз получил письмо.
— Хе-хе! Она и не подозревает, что вы тут шалите!
Она снова лукаво грозит пальчиком, но он, удивленно взглянув на нее, отходит прочь.
— Ушел, ушел! — с тоскливой злобой шепчет Ольга Андреевна. — Кривуля несчастный! Ну кому ты нужен, мочальная борода, идиот собачий. Туда же и фамилия хороша: Купыркин!
— Купыркин-то Купыркин, а все-таки ушел! — злорадствует живот.
И Ольга Андреевна вдруг вся отяжелела, распустила губы и, крякнув, поднялась с кресла.
— Пойду, отдохну,
Из толпы кто-то кивнул ей.
— Анна Михайловна!
И снова губы подтянуты, глаза лукаво прищурены, корсет торжествует победу.
— Анна Михайловна! Вы еще остаетесь? А я домой. Кое-кто (тонкая улыбка) обещал заглянуть. И кроме того, скажу откровенно: боялась, что этот Купыркин опять привяжется!
— А разве он так за вами ухаживает?
— Ах, ужас! Прямо прохода не дает. Женатый человек. Возмутительно.
Она вся розовеет, и уши ее с восторженным удивлением слушают, что говорит рот.
Потом отходит бодрой, молодой походкой и на протяжении десяти шагов верит себе.
Но вот в смутной тревоге, точно почувствовав какой-то обман, она приостанавливается и вдруг с сердитым и обиженным лицом начинает спускаться с террасы, грузно и откровенно по-старушечьи нащупывая ступеньки одной ногой.
— В деревню поезжай, старая дура! В деревню — грибы солить да варенье варить! Ду-у-ра!
Дамы
Большая, светлая, полукруглая комната.
У стены на колоннах желтые астры. Всегда желтые, всегда астры.
Может быть, живые, а может быть, и искусственные — никто этим не интересуется.
Курортные цветы, как и цветы, украшающие столы ресторанов и вестибюли гостиниц, всегда какие-то загадочные. Ни живые, ни мертвые. Каждый их видит и чувствует, какими хочет.
В полукруглой комнате расставлены в живописном беспорядке соломенные кресла. На креслах подушки. На подушках дамы.
Дамы всевозможных возрастов, национальностей и наружностей.
Немки, польки, француженки, англичанки, еврейки, русские, румынки.
Носатые, курносые, черные, белые, худые, толстые.
Старые, ни то ни се и молодые.
Несмотря на все разнообразие своих внешних качеств, выражение лица у них у всех совершенно одинаковое, — сосредоточенное и вдумчивое, точно они прислушиваются к чему-то очень важному.
Это потому, что занятие, которому они предаются, очень важно: они потеют.
Ни в каком другом месте огромного земного шара не существует подобного занятия, только в курорте. И придается ему такое серьезное значение, какое вряд ли сможет вызвать какое-нибудь крупное общественное событие.
Дамам томно, душно.
Они молчат.
Только глаза, блеснув белками, изредка поворачиваются.
Проходит минут пять, десять, двенадцать.
И вот шевельнулся какой-то нос, повернулся в сторону, и рот, помещающийся под этим носом, томно спросил:
— Ну, что?
— Гм?.. — переспросила соседка.
— Помогает?
— Ничего не помогает. Гораздо хуже стало.
— Так зачем же вы не уезжаете, я бы на вашем месте сейчас же уехала. Очень нужно мучиться, когда пользы нет.
— А вы поправляетесь?
— Я? Странный вопрос! Точно вы не видите сами, что мне с каждым днем хуже. Не сплю, не ем. Прямо извелась совсем.
— Ай-ай-ай! Так вам бы уехать скорей! Чего же вы тут сидите?
— Гм..
Обе замолкают и смотрят друг на друга с недоумением.
Снова тишина.
Вот шевельнулся другой нос. Шевельнулся, повернулся.
— Вы у кого лечитесь?
— У Копфа.
— А я у Кранца. Замечательный доктор этот Кранц! Вы знаете, в прошлом году у него был роман с одной венгеркой.
— Да что вы! А я слышала, наоборот, что его в прошлую субботу рыжая полька поцеловала. Знаете, эта, с кривыми зубами.
— Да неужели? Ах, какой же он нахал!
— Она, знаете, так в него влюбилась, что каждый день розы ему посылала.
— И он принимал? Я, право, никогда не думала, что может быть такое нахальство в медицине. Но почему же вы лечитесь у Копфа, а не у Кранца?
— Да, знаете, прямо боюсь к нему обращаться. Я здесь одна, без мужа. Он еще себе позволит что-нибудь, какие-нибудь поползновения. Неприятно.
— Ну, у него и без вас большая практика.
— Нет, я ни за что, ни за что не пошла бы к нему. А скажите, неужели у него все часы уже заняты?
— Ну, конечно.
— Это ужасно. Я еще с прошлой субботы записалась, да, видно, так и не дождусь очереди. А этот Копф такой дурак — все только «покажите язык» да «покажите язык». Не могу же я целый день с высунутым языком ходить, Я не так воспитана.
— А скажите, доктор Кранц эту польку тоже поцеловал?
— Да уж наверное. Раз он эту дуру, из Москвы, в зеленом капоте, поцеловал, так чем же полька хуже?
— Неужели в зеленом?.. Она даже некрасивая, волосы накладные…
— Вот действительно, попадешь к такому врачу и навсегда испортишь себе репутацию. Однако ведь не со всеми же он целуется. Есть такие, которые себя уважают.
— Ну, конечно. Вот мадам Фокина, из Харькова, лечится у него четвертую неделю, и ничего.
— Да она, может быть, просто не признается. Целуется да молчит.
— Неужели? Какой ужас! Куда же вы?
— Пойду попрошу, чтоб поторопились. Нет, право, досадно: неделю назад записалась к Кранцу, а они меня до сих пор Копфом морят. Вы, пожалуйста, не подумайте… я ведь, когда записывалась, и понятия не имела, что он такой нахал. До свиданья пока!
Шевельнулся еще нос. Повернулся.
— Простите, мы с вами еще не знакомы. Я из Одессы.
— Очень приятно.
— Извините, я хочу с вами посоветоваться.
— А что? Вы себя плохо чувствуете?
— Нет, я хотела с вами посоветоваться… Вы давно здесь?