Нет, он, Герберт Ферган, не увидел того, что было минуту назад… Не было больше ни мостика, ни рубки… Был металл — железо, медь, бронза… спутанные, смешанные… Металл в лохмотьях, в клубках, в тонком кружеве. Он еще был красен от пламени, местами черен от пепла. Ферган с трудом отдал себе отчет: снаряд все унес, все расплавил… И все умерли: командир, артиллерийский офицер, офицер, заведывавший маневрированием… все, кроме него, Фергана, которого отбросило метров на десять. Совсем рядом с ним голова, отрезанная очень чисто, как косой, валялась в коричневой луже. Она улыбалась, срезанная так быстро, что ее мускулы, парализованные ударом, не успели прекратить улыбку…
Наконец, поднявшись, Ферган заговорил… И удивился, что голос его еще способен звучать:
— Все, да все умерли… Постой? Нет, не все…
На раскаленной еще куче обломков, среди пламени, показался фантастический человек. Непонятно за что зацепившийся, он наклонился над рупором, уходившим в трюм корабля, к центральному посту, и в эту зияющую трубу кричал командные слова, которые исполнялись людьми, укрытыми в глубине и не подозревавшими, должно быть, в каком положении находится человек, заменяющий им глаза, уши и разум, продолжавший под угрозой быть поглощенным пылающим костром, вести к победе все еще сражающийся броненосец. Нет, не только от отблесков огня, от крови… краснел его черный мундир…
Герберт Ферган, еще шатаясь, широко раскрытыми глазами смотрел на японского офицера, стоявшего на четвереньках на своем пылающем пьедестале. Очевидно, и его взрыв снаряда сбросил с мостика. Но он, Хирата Такамори, почерпнул в своей чудовищной энергии, в гордости расы даймио, более стоической, чем Зенон и его школа, сверхчеловеческую силу сбросить это ошеломление и кинуться к важнейшему пункту боя…
Ферган в смущении почувствовал, как краска заливает его лицо: японец сделал это в то самое время, когда он, англичанин, хотя и не раненый, лежал без чувств, ошеломленный…
Герберт Ферган резко повернулся и пошел к корме, шагая медленно, выпрямив грудь, стараясь, ради чести Англии, держать себя не хуже, чем виконт Хирата Такамори…
XXIX
— Вы думали, что обманули его? Но если он только притворялся, что обманут, кто же из вас двоих одурачен?
— Четыре тысячи четыреста метров!
Маркиз Иорисака, не отрывая глаз от окуляров телеметра, не обернулся на стук. Герберт Ферган вошел и, не желая стеснять орудийную прислугу, остановился на трапе, неподвижный и немой.
— Четыре тысячи двести…
Оба гигантских орудия загремели залпом. Ферган от неожиданности закачался, как раненый, и удержался за стойку.
— Четыре тысячи…
После тридцати минут боя здесь ничто не изменилось — ничто, кроме того, что один человек, только что еще бывший живым, теперь был мертв. Его труп лежал на стальном полу с разбитой головой: гаечный ключ, сорванный со своего гнезда ударом снаряда, пробил ему череп. Оставшиеся в живых вылили на него ушат воды, чтобы… не по крови… чтобы не скользко было двигаться по полу…
Сигнальная доска не действовала больше, и башня, предоставленная сама себе, сражалась, как могла, наугад. Иорисака Садао был теперь рад, что в качестве последней струны у него остался телеметр, который один позволял ему, хотя бы кое-как и приблизительно, судить о изменении расстояния и направления.
— Четыре… пятьсот!
Опять раздался двойной грохот. На этот раз Ферган наклонился вперед и выглянул через кольцеобразное отверстие амбразуры… Вдали, силуэтом на светлом горизонте, рисовался русский броненосец, изрешеченный и израненный. Столбы воды взлетали перед ним, вздымаемые недолетами. Ферган различил два столба более высоких, чем остальные, и понял, что это снаряды из их башни, не долетавшие до цели…
— Ладно! — пробормотал он. — С русских довольно! Они удаляются… — И в то же время он подумал, что управление стрельбой было теперь довольно затруднительным: нет больше рубки, нет офицера-телеметриста… Плохие условия для получения действительного процента поражения в минуты, когда враг решил поспешно уйти с поля сражения.
Что враг уходил, было ясно. Через отверстие амбразуры Ферган видел, как головной неприятельский корабль переходит направо. Он держал направление на хвост японской колонны, чтобы обогнуть ее и бежать к северу, под покров все еще не рассеивающегося тумана. Но Того, парируя этот маневр, уже сам поворачивал влево. И «Никко», повторяя рулевое движение адмирала, пошел в кильватер «Миказы».
— Прекрати огонь! Башня направо!
Русские броненосцы поравнялись с арьергардом. Приходилось вести бой справа. Все условия стрельбы изменились, и приходилось заново создавать все вычисления.
— Хэй!
Два канонира, оставив свои места, бросились вперед, к сиденью командира. И Ферган инстинктивно бросился с ними…
Маркиз Иорисака соскользнул на землю — без крика, без стона. Из плеча его, ужасно разодранного, струился такой поток крови, что его желтое лицо сразу позеленело.
Очевидно, осколок снаряда ударил его через одно из отверстий каски, хотя в башне ничего не было слышно из-за царящего снаружи шума…
Люди с помощью Фергана положили начальника между орудий. Он еще не был мертв. Он сделал знак и сказал — неслышно, но понятно всем:
— По местам!
Люди повиновались. Один Ферган остался, склонившись над лицом умирающего.
Тогда произошло странное событие…
Унтер-офицер башни подбежал: ему принадлежала честь заместить начальника.
Он перескочил через распростертое тело, поднял телеметр, выскользнувший из окровавленной руки и, готовый подняться на командное сиденье, стал поворачивать в руках инструмент с нерешительным видом человека, сознающегося в своем неумении… И Ферган, несмотря на свою искреннюю печаль, улыбнулся:
«Бог знает, как он будет им пользоваться!..»
Тогда маркиз Иорисака с напряжением поднял правую руку и прикоснулся к унтер-офицеру. Тот обернулся.
Голова умирающего сделала для него движение справа налево… Мол: «Нет! Не вы!»
И мутнеющим взором японский офицер уставился на английского офицера:
— Вы!
Герберт, удивленный, откинулся.
— Я?..
Он опустился на колени около Иорисака Садао и заговорил тихо, как говорят с больным, который бредит:
— Кими, я англичанин, нейтральный…
Он повторил дважды, выговаривая очень ясно:
— Нейтральный… нейтральный…
Но вдруг он смолк, потому что побледневшие губы шевелились, и хриплое бормотанье выходило из них, сперва смутное, но затем все более ясное и твердое, отдельные слоги… слова-песня:
…Время цветущих сакур
Еще не прошло.
Но цветы опадут и развеются
В то время, как любовь тех,
Кто глядит на них,
Достигнет расцвета страсти…
Герберт Ферган слушал — и вдруг внезапный холод сковал его жилы…
Почти мертвые глаза не отрывали от него своего взора, неподвижного и мрачного, в котором, казалось, светился отблеск какого-то былого видения. Голос, усиленный чудом энергии, продолжал петь:
— …Он сказал мне:
«Мне снилось сегодня,
Будто косы твои опутали мою шею,
Как черное ожерелье обнимали они мою шею
И спускались на грудь мне…»
Бледнее, чем сам Иорисака, Герберт Ферган отступил на один шаг; он отворачивал голову, чтобы уклониться от ужасного взгляда. Но он не мог уклониться от голоса, более ужасного, чем взгляд.
Голос звучал, как хрусталь, готовый разбиться. Кровь прилила к щекам Фергана и залила все лицо стыдом унижения, клеймом полученной пощечины.
Голос закончил торопливо, как неумолимый заимодавец, который властно требует возврата долга:
…Я ласкал их, и они нас соединили.
И, прильнув устами к устам,
Мы были как два лавровых дерева,
Растущих из одного корня…
Голос угас. И только взгляд упорствовал, бросая в последней вспышке приказ — ясный, непреложный, неотразимый.
Тогда Герберт Ферган, опустив глаза в землю, уступил и повиновался.
Из рук унтер-офицера он взял телеметр. И он взобрался по трем ступенькам лесенки и сел на место командира…
Справа, один за другим, появились русские броненосцы. Они удалялись поспешно…
— Джентльмен должен расплачиваться!.. — пробормотал Ферган.
Он откашлялся. Его голос раздался хрипло, но отчетливо, уверенно:
— Шесть тысяч двести метров! Восемь делений налево… Огонь!..
В мгновенном молчании, предшествовавшем грохоту выстрела, под лесенкой послышался едва уловимый звук. Маркиз Иорисака завершил свою жизнь без стона, без содроганий, сдержанно и пристойно. Но перед тем, как закрыться навсегда, его уста прошептали два японских слога, два первых слога имени, которого он не закончил:
— Митсу…
XXX
…С кучи обломков, которая осталась на месте мостика и рубки, снесенной одним снарядом, виконт Хирата Такамори в последний раз наклонился над отверстием рупора и кинул последнее приказание, завершавшее день и окончательно превращавшее бой в победу.
— Прекратить огонь!
На грот-мачте «Миказы» развевался и сверкал сигнал Того, подобный радуге после грозы. В зените, посреди мрачных туч, голубой прорыв в облаках принимал форму крылатой Победы.
Крики неслись с одного судна на другое быстрее, чем несется северо-западный ветер, когда бушует осенний муссон: торжествующий крик Японии-победительницы, крик торжества древней Азии, навсегда освободившейся от европейского ига:
— Тейкоку банзай!
— Да живет вечно империя!
Хирата Такамори трижды повторил этот возглас. Потом, развернув сухим движением веер, не покидавший его рукав, он обвел весь горизонт с юга на север и с востока на запад взглядом невыразимой гордости. Прекрасен был этот час и опьянял сильнее, чем тысяча чаш сакэ. Тридцать три года со дня появления на свете бессознательно ждал Хирата Такамори этого часа. Но для высокого опьянения, которое охватило его теперь и как бы погрузило в море чистого алкоголя, тридцать три года не были слишком долгим ожиданием: