Он раскрыл руки, готовый поддержать жертву. Ему приходилось видеть, что женщины падают в обморок в подобных случаях. Но маркиза Иорисака не упала в обморок.
Тогда он немного отодвинулся. Все еще неподвижная, она казалась пригвожденной к стене, распятой. Она была очень бледна и казалась сразу выросшей.
— Умерли, — повторил Фельз, — славной, героической смертью.
И он смолк, не находя больше слов.
Тогда… накрашенные губы зашевелились. На всем застывшем, оледеневшем лице одни только губы сейчас жили вместе с глазами — широко открытыми, похожими на две траурных лампады:
— Поражение?.. Или победа?
— Победа! — сказал Фельз.
И вдруг, не поняв сам почему… будто чем-то сейчас в ней, в этой женщине, завороженный, Жан-Франсуа Фельз заговорил с необычным для себя воодушевлением:
— Решительная победа: погиб весь русский флот. От него остались одни обломки. Не зря герои пролили свою кровь. Япония отныне торжествует!
Краска медленно прилила к бледным щекам. Маленький ротик опять заговорил, тем же серым и спокойным голосом:
— Благодарю! Прощайте!..
И Фельз поклонился и отступил к двери.
На пороге он остановился, чтобы еще раз поклониться…
Маркиза Иорисака не двинулась… Она стояла прямая и застывшая, неузнаваемая, непостижимая — азиатка от головы до пяток, настолько азиатка, что даже как-то не замечалась ее европейская одежда. И стена, обтянутая шелком, служила ей фоном, на котором она казалась теперь большой, большой, большой…
XXXIV
Над храмом O-Сува, в маленьком парке холма Ниши, среди вековых камфарных деревьев, кенов и криптомерий, с которых все еще свешивались глицинии, Жан-Франсуа Фельз пробродил целый час…
Да, именно сюда, после того, как за ним закрылась дверь виллы Цапли, — закрылась, как закрывается дверь склепа, пришел он… Поднялся по восточной аллее до вершины холма… Спустился с него по западному склону… Он останавливался на поворотах дороги, любуясь зелеными ущельями и городом цвета тумана, раскинувшимся у бухты цвета стали… Он заглянул во дворы и сады большого храма… Он прошелся по южной террасе, обсаженной шпалерами вишневых деревьев…
И всюду, как бы в обрамлении этих пейзажей, он видел образ женщины, прислонившейся к стене… Он видел Японию!
Теперь он покинул маленький парк. Очень усталый, он хотел вернуться в город, на борт «Изольды», и отдохнуть, наконец, в своей каюте от этого, слишком долгого путешествия… Но таинственная одержимость заставляла его блуждать, не давая ему выйти на верный путь. Он взял направо, вместо того, чтобы повернуть налево. И он снова вышел к холму Цапель, в сотне шагов от дома скорби.
Он остановился и собирался повернуть назад. Спешный шаг курумайи заставил его поднять голову. Он услышал свое имя:
— Франсуа. Это вы?
Десяток курум приближался бегом, нагруженный светлыми туалетами и жакетами, украшенными орхидеями. Здесь был весь американский Нагасаки с мистрис Хоклей во главе, более прекрасной, чем когда-либо, в розовом муслиновом платье, — почти таком же, какое Фельз видел на маркизе Иорисака.
Курума мистрис Хоклей внезапно остановилась, и все остальные курумы, останавливаясь, почти налетели одна на другую…
— Франсуа! — сказала мистрис Хоклей. — Ужели вы на самом деле вернулись? Я счастлива видеть вас. Поедемте с нами: мы отправляемся все вместе пикником в какую-то рощу, известную князю Альгеро. И мы должны захватить здесь маркизу Иорисака…
— Не выслушаете ли вы меня сперва? — сказал Фельз.
Она вышла из коляски. Он приблизился к ней и, избегая всяких приготовлений, сказал:
— Я только что видел маркизу. И должен предупредить вас: маркиз убит вчера при Тсусиме.
— О!.. — воскликнула мистрис Хоклей.
Она вскрикнула так громко, что вся компания соскочила с курум и, узнав в чем дело, стала выражать на разных языках свое сочувствие:
— Бедная, бедная крошка! Mitsouko darling!.. What a pity!.. О poverina!..
— Я думаю, что надо немедленно отправиться утешить ее, — сказала мистрис Хоклей. — Я отправлюсь и беру с собой князя Альгеро, который особенно дружен с маркизой. Я потом догоню остальных.
Она решительно подошла к двери. Она постучалась. Но в первый раз, «нэ-сан» не отворила двери и не распростерлась ниц перед посетительницей. Мистрис Хоклей снова постучала сильней, уже обоими кулаками, потрясая запертую дверь. Но дверь не открылась.
Раздосадованная, мистрис Хоклей вернулась к курумам и призвала в свидетели все общество:
— Невероятно, чтобы в этом доме никто не слышал и не отвечал. Очевидно, маркизе не доложили. Потому что для нее было бы утешением быть сейчас среди друзей. Я думаю, как бы ей отправить весточку.
— Бесполезно, — сказал Фельз. — Посмотрите!
Дверь, в которую уже никто не стучал, открылась вдруг. И странный кортеж появился из нее…
Слуги, служанки, все одетые по-дорожному, все нагруженные гладко отполированными ящиками, пачками, связками, нервущимися бумажными мешками, этими чемоданами и дорожными корзинами старинной Японии, шли неспешным шагом по дороге, ведущей к вокзалу железной дороги Нагасаки-Моджи, Киото и Токио…
И вдруг, позади слуг и служанок и сопровождаемая другими слугами и служанками, показалась изящная курума, везомая тихо… На подушках виднелась белая фигурка.
Белая фигурка… Женщина в трауре, одетая по старой моде, в грубый холст без шва, как предписывает обычай вдовам. Женщина, удалявшаяся торжественно и неподвижно, прямо держа голову и устремив вперед неподвижный взгляд — маркиза Иорисака.
Она проехала. Она проехала мимо князя Альгеро, не удостоив его ни единым взглядом. Она проехала мимо мистрис Хоклей, не произнеся ни слова. Мимо Жана-Франсуа Фельза…
Она удалялась по тропинке медленно, окруженная своим эскортом.
Жан-Франсуа Фельз остановил последнего служителя и расспросил его по-японски.
— Это маркиза Иорисака Митсуко, — ответил слуга. — Иорисака кошаку Фуджин… Ее муж вчера погиб на войне. Она отправляется в Киото, чтобы жить в буддийском монастыре для дочерей даймио. Она будет удостоена чести всю жизнь носить власяницу и потом умереть со всем почетом.
Роман. Перевод Д. Мазурова.
ПОХОРОННЫЙ МАРШ
Глава первая
17 сентября 1912 года утром колокола старой церкви, видевшей двумястами пятьюдесятью годами раньше обручение короля Людовика XIV с инфантой Марией-Терезой, весело звонили к другой свадьбе, правда, уже не королевской, но все же весьма блестящей. Хорошенькая мадемуазель Изабелла Эннебон, в течение двух сезонов служившая в Беаррице предметом всеобщего поклонения, выходила замуж за Поля де Ла Боалля, секретаря посольства, чемпиона тенниса и стрельбы в цель. Этого уже было вполне достаточно, чтобы взволновать население Сен-Жак де Люзя. Суровое поселение баскских корсаров в то время еще не сделалось модным морским курортом. Там находились только одно скромное казино, гостиница и дюжина дач, по большей части весьма скромных.
Следовательно, свадьба, которая справлялась в Сен-Жак де Люзе, тоже должна была носить скромный характер. Тем не менее, главную улицу городка заполняла толпа рослых и плечистых парней в черных беретах и изящных девиц с профилями, пригодными для камей, не говоря уже о бесчисленных стариках и старухах со смуглыми головами, словно вырезанными из дерева рукою скульптора. Повсюду были слышны жесткие звуки баскского наречия: жители Эскуаллерии не любят говорить на чужих языках и всегда предпочитают обходиться своим собственным.
Новобрачные еще не прибыли. Их только ожидали, и любопытство толпы было явно благожелательным: девушка и ее жених, избравшие для свадебной церемонии Сен-Жак де Люз вместо Биаррица, несомненно, принадлежали к наилучшему обществу. Тамошние — биаррицские — священники, конечно, публика ненадежная! То ли дело Сен-Жак де Люз, где жили только истинные христиане и верные католики. Толпа с нетерпением ждала новобрачных…
Художник Перико Арагуэс, испанец, сорок лет тому назад натурализовавшийся в стране басков, хлопнул по плечу Рамона д’Уртюби, владельца маленькой усадьбы, поэта, охотника и большого любителя игры в мяч…
— Что это, старина?.. И ты уже начал следить за светскими свадьбами?
— Смейся, смейся… — отвечал тот с улыбкой. — Ты прав. Но дело в том, что я знаком с обоими семействами. Они меня попросили сыграть на органе свадебный марш.
— Вот как?.. Получше тебя они никого не нашли?
Они были очень дружны и составляли друг с другом презабавный контраст. Художник Арагуэс, худой и высокий, всегда гладко выбритый, казался гораздо моложе своих шестидесяти лет, несмотря на многочисленные морщины, бороздившие его насмешливое лицо. У дворянина Уртюба, коренастого и невысокого, с густой растительностью по всему лицу от висков до подбородка, уже была сильно заметна проседь в волосах, хотя ему едва лишь перевалило пятьдесят… Испанец, портретист, писавший главным образом женщин, с иронической проницательностью глядел на окружающий мир. Баск, наоборот, был полон какого-то детского воодушевления, которое свойственно людям, привыкшим к простой жизни, к горам и одиночеству. Действительно, Рамон д’Уртюби редко покидал свое тихое убежище на берегу Рюн, в то время как Перико Арагуэс, несмотря на красоту и благоустройство собственной виллы, лучшей во всей округе, неустанно скакал из Биаррица в Мадрид, из Мадрида в Париж, из Парижа в Довилль, из Довилля в Нью-Йорк. Из Нью-Йорка в Канны. Он по-своему очень любил Эскуаллерию, но еще больше он любил жизнь и цивилизацию, то есть — платья, улыбки, любовные уверения и модные страсти…
— Что ты мне сказал, черт возьми! — воскликнул вдруг испанец. — Ты знаком с обоими семействами? — И он показал пальцем на портал церкви, словно новобрачные были уже там…
— Да, — ответил баск совершенно серьезно.
Однако в тоне Арагуэса звучала насмешка, а его большой рот искривился в иронической гримасе:
— Ба. Я всегда думал, что Ла Боалль — сирота.