Том 2 — страница 24 из 94

— Сергей Николаевич рассмешил…

— Чем?

— Он великолепно прочитал комический монолог из… «Тартюфа».

VI

Года через четыре Серж Птичкин показался на петербургском горизонте в качестве видного товарища прокурора, уже успевшего зарекомендовать себя. Карьера его обеспечена. Его считают дельным, солидным юристом, но только чересчур непреклонным. Но это не смущает Птичкина, так как он мнит себя носителем идеи самого чистого консерватизма и аристократических тенденций. Он стал еще солиднее и принял вид государственного человека. Он одевается с изысканно строгой простотой, «по-английски», и по праздникам посещает аристократические церкви, сделавшись религиозным человеком настолько, насколько требует хороший тон последнего времени. «Для увенчания здания» оставалось сделаться богатым человеком. И это не заставило его ждать. Год тому назад он женился на хорошенькой купеческой дочке с миллионом. Он снисходительно позволяет себя любить, считает жену дурой и строго дрессирует ее. В год он выдрессировал жену настолько, что она уже тянет слова, щурит презрительно глаза и боится своего благоверного как огня.

Сам Серж Птичкин, получив миллион, еще более влюбился в собственную особу и стал говорить еще медленнее, точно произносить звуки ему в тягость. Ходит он с большим развальцем, словно бы ноги у него развинчены, зевает артистически и совсем не узнает на улице многих прежних знакомых и в том числе Элен. У Батищевых он бывает раз-два в год. Чаще бывать ему некогда. Он так занят!

Недавно я имел счастье видеть Сержа Птичкина у одного из его подчиненных, которого он осчастливил своим посещением. За картами он обратил внимание на какой-то портрет, висящий на стене, и, немного гнусавя, процедил:

— Что это? Фо-то-ти-пия или фо-то-гра-фия?

И вдруг так зевнул, что смутившиеся хозяева поспешили объяснить, что это фотография.

— А я по-ла-га-л, фо-то-ти-пия! Не-дур-но. О-чень недурно!

Вообще, Серж Птичкин счастлив. У него прелестная квартира, экипажи на резиновых шинах, лошади превосходные, влюбленная дура-жена, впереди очень видная карьера…

Одно только по-прежнему терзает его, это — его фамилия.

— Птичкин… Птичкин! — повторяет он иногда со злобой в своем роскошном кабинете. — И надобно же было родиться с такой глупой фамилией!


1890

Танечка

I

Профессор математики, Алексей Сергеевич Вощинин, высокий худощавый старик, с гривой волнистых седых волос, выбивавшихся из-под широкополой соломенной шляпы, окончил копаться в саду и, поднявшись на террасу своей маленькой, спрятанной в зелени дачи, уселся в плетеное кресло у большого стола, собираясь читать только что принесенные почтальоном газеты.

День стоял превосходный. Июльский зной умерялся близостью моря, с которого тянуло приятной свежестью. На небе ни облачка. Солнце ярко и весело глядело сверху, заливая блеском небольшой сад с липами, березами и рябинами, окруженный со всех сторон густым сочным кустарником, — чистый, посыпанный песком, пестревший массой цветов в красиво разделанных клумбах. Над ними заботливо жужжали пчелы и весело порхали бабочки, присаживаясь на цветы. В золотистой дымке воздуха кружилась мошка. Воробьи задорно чирикали, храбро подпрыгивая на ступени террасы за хлебными крошками. Кругом царила тишина.

Прежде чем приняться за газеты, старый профессор поглядел и на даль тихого моря, и на чернеющие пятна фортов кронштадтского рейда, и на дымок виднеющегося на горизонте парохода, и на белую ленту дороги внизу, вдоль берега, и весь этот давно знакомый ему пейзаж, видимо, производил на старика тихое, радостное впечатление, словно при встрече с испытанным старым другом.

Вощинин любил эту местность, эти три, четыре десятка домиков немецкой кронштадтской колонии, ютившихся в садах, на небольшой возвышенности, над берегом Финского залива, в пяти верстах от Ораниенбаума. Эта окрестность Петербурга, относительно довольно глухая, не отравленная еще железной дорогой, музыкой, театром, многолюдством, разряженными дачницами и тщеславной суетой модных дачных мест, нравилась Вощинину своей тишиной и близостью моря, и он, вот уж пятое лето, проводил в этом месте вакации вместе с Танечкой, своей единственной дочерью, от недолгого и не особенно счастливого брака с ее покойной красавицей матерью.

Здесь профессор отдыхал от Петербурга: копался в саду, с любовью ухаживал за цветами, бродил в ближнем лесу, сиживал на берегу моря, писал, не торопясь, давно начатый мемуар о бесконечно малых величинах, читал журналы и удил окуней на ряжах, забывая на все лето столичную сутолоку, университетские дрязги и свой профессорский, подчас тесный хомут.

— А ведь хорошо! — невольно сорвалось с губ старого профессора.

И на его хорошо сохранившемся лице, вдумчивом и добром, опушенном большой седой бородою, придававшей профессору вид патриарха, засветилась тихая довольная улыбка, полная чарующей прелести кроткого, детски-наивного выражения.

Он повернул голову к открытому окну, выходившему на террасу, и громко проговорил:

— Не правда ли, чудный сегодня день, Танечка?

— Да, папа. Отличный день! — отвечал из глубины комнаты твердый молодой серебристый голосок.

— Что ж ты сидишь в комнате?

— Платье оканчиваю, папочка. Ведь ты обещал в воскресенье идти со мной в Ораниенбаум на музыку. Мы пойдем, не правда ли? — прибавила Танечка с нежной, ласкающей интонацией.

— Конечно, конечно, если тебе хочется! — ласково отвечал старик и в то же время подумал: «Что интересного находит Танечка на этой глупейшей музыке?»

«А впрочем, ей ведь скучно без развлечений… Молодость!» — тотчас же оправдал он Танечку.

— А ты что делаешь, папа?

— Сейчас буду газеты читать.

— Смотри, только не возмущайся!

— Постараюсь, Танечка! — весело сказал старик и прибавил: — Да что это Петра Александровича нет, Танечка?

— А не знаю.

— Уж не поссорились ли вы вчера?

— Я вообще не ссорюсь. Да и не из-за чего с ним ссориться!

— Обещал быть к часу и не приехал. Пожалуй, и совсем не приедет.

— Приедет! — произнесла Танечка с небрежной уверенностью.

Наступило молчание. Старик стал было читать телеграммы, но, не дочитав их, снова заметил:

— А славный человек этот Петр Александрович! Не правда ли, Танечка?

— Отличный, папочка. Такая же Эолова арфа, как и ты.

В молодом веселом голоске прозвучала едва заметная ироническая нотка.

Но старый профессор этой нотки не уловил и оживленно продолжал:

— И главное, Танечка, с сердцем человек. Нет в нем этого противного нынешнего индифферентизма… Искорка божия горит в Петре Александровиче, и чуткая совесть есть. Небось из него самодовольный ученый болван не вышел… Самомнением он не грешит и своего бога не продаст… Это, Танечка, дорогая черта.

— Влюблен ты в своего доцента! — со смехом проговорила Танечка… — Послушать тебя, так он совершенство…

— Совершенства нет, девочка, а что человек он хороший — это вне сомнения. И голова светлая!.. Работал-то он как, если бы ты знала!.. И всем обязан себе одному… Перед нашим братом профессором не юлил… Ни к кому не забегал… За все это я его и люблю. И он нас любит.

— Тебя в особенности, папа, — вставила Танечка.

— И тебя не меньше, я думаю. Пожалуй, и больше… Как ты думаешь, Танечка?

— Думаю, что ты ошибаешься. Со мной он больше бранится, папочка, и постоянно спорит.

— Горячий он, потому и спорит. А он привязан к тебе… А ты? — неожиданно спросил старый профессор шутливым тоном.

— К чему ты спрашиваешь? Точно не знаешь, что и очень расположена к Петру Александровичу! — спокойно ответила Танечка.

Старик профессор сконфузился и торопливо проговорил:

— К чему спрашиваю? Так, к слову пришлось, ну… ну и спросил.

И он решительно принялся за газеты.

Но читал он их сегодня рассеянно и, не докончив чтения, задумался.

II

— Ну, что нового в газетах, папочка?

С этими словами Танечка вошла на террасу и, приблизившись твердой, уверенной походкой к отцу, поцеловала его в лоб.

При виде своей Танечки старик весь просветлел. Во взгляде его светилось столько любви, восторга и умиления, что сразу было видно, что отец боготворил свою дочь.

Она вся сияла блеском молодости, свежести и красоты, эта невысокого роста, отлично сложенная, с пышными формами блондинка, лет двадцати двух, с красиво посаженной головкой на молочной, словно выточенной шее, с большими серо-зелеными глазами и роскошными золотистыми, зачесанными назад волосами, вившимися на висках. На ней было летнее голубое платье с прошивками на груди и рукавах, сквозь которые виднелось ослепительной белизны тело. На мизинцах маленьких холеных рук блестели кольца.

Наружностью своей она нисколько не походила на отца.

У профессора было сухощавое, продолговатое, смугловатое лицо с высоким лбом, из-под которого кротко и вдумчиво глядели темные, еще сохранившие блеск глаза, и вся его интеллигентная физиономия дышала выражением той одухотворенности, которая бывает у людей мысли.

Чем-то слишком трезвым и житейским, законченным и определенным веяло, напротив, от всей крепкой, грациозной фигурки Танечки, от ее круглого хорошенького личика с родимыми пятнышками на пышных щеках, с задорно приподнятым носом и алыми тонкими губами, — от ее больших глаз, ясных и уверенных, во взгляде которых светился ум практической натуры.

Она стояла перед отцом свежая, блестящая, спокойно улыбающаяся, показывая ряд красивых мелких белых зубов, видимо привыкшая, что ею любуются, и сознающая свою власть над любящим сердцем старика. Что-то грациозно-кошачье было и в ее позе и в ее улыбке.

— Так что же нового в газетах, папа? — повторила она свой вопрос.

— Да ничего нового… Все одно и то же…

Присев к столу, Танечка взяла газету и с видимым удовольствием стала читать фельетон. По временам на ее лице появлялась улыбка.