Том 2 — страница 41 из 48

Наконец он увидел, что из штаба вышел Фальковский. Он кинулся навстречу командиру:

– Исаак Аркадьевич, а чего они мне говорят, что я этот… как его… дезертир?

– А кто же ты еще? – спокойно отвечал Фальковский. – Конечно, дезертир.

– Это как – дезертир?

– А очень просто. Дезертир – это кто драпу дает с фронта, своих товарищей бросает, боится, ищет местечка, где бы полегче. Так и говорится: трус и дезертир. Именно.

– Так я же вовсе наоборот! Сам на войну приехал. Тут и бомбить могут, а я не боюсь ничего. Чего же они говорят – «дезертир, дезертир»…

– Как вам нравится, он еще рассуждает! Твое дело что – тут быть или в классе? Я тебя спрашиваю. В классе твое дело сидеть! Тебя Северный флот учиться послал, а ты отлыниваешь, ты убежал. Вот тебя наши правильно дезертиром и зовут. Скажешь, нет? Не правильно разве? А это ты, пожалуйста, мне не заливай – фронт здесь или не фронт. Мы здесь на фронте, а ты там свою вахту бросил.

– Мне там скучно. Я без вас не могу. Я уже привык. Я… эх, и соскучился… Я вовсе… – И Федька заплакал.

Никто никогда не видел, чтобы Федька плакал. А тут он так и залился. Фальковский долго и тщательно откашливался, поправил фуражку, походил вокруг Федьки, потом обхватил ладонью голову его и прижал к своему боку.

– Кха, гм, гм… Ну, довольно реветь, слушай! Реветь тут уж совершенно ни к чему. Соскучился?! Я, думаешь, не соскучился? И у меня, может, тоже на Урале сынишка вроде тебя… Странное дело, конечно, соскучился. А когда я в море – думаешь, не скучно мне иной раз? А терплю. Не прошусь на берег. Ну, довольно тебе сопеть, хватит! Ну, кому говорю!..

– Я… я не дезертир… Я хотел… к вам только…

– Нельзя, Федя, дорогой, учиться тебе надо. И вообще, пожалуйста, не расстраивай меня… Ах, Федя, Федя!..

Подошел Звездин.

– Ну что, договорились? – спросил он.

– Ясно, договорились! Кто это сказал, что Федька дезертир? Язык вырву тому, кто это скажет! Он просто немножко соскучился и нечаянно попал на самолет, и Свистнев его нечаянно захватил, а теперь он нечаянно заревел.

– Вот и хорошо! – пробасил Звездин. – А чтобы он нечаянно еще чего-нибудь не сделал, мы его сегодня ночью отправим обратно. Верно?

– Верно, – тихо отозвался Федька. – Это ты тоже нечаянно говоришь?

– Нет, по охотке.

– То-то. И письмо напишем директору школы: так, мол, и так, нечаянно захватили мальчишку… Идет, Федор?

– Идет…

– Ах ты, Федя, взял медведя, а обратно не вырвется! – сказал добродушно Звездин.

На рассвете мы опять проводили Федьку. На этот раз он уезжал уже без всяких торжественных проводов. Мы довезли его на катере до гидросамолета. Немного смущенный, Свистнев подхватил Федьку на руки и втащил в машину. И тут, не глядя друг на друга, Фальковский и Звездин стали незаметно совать Федьке в руки и украдкой засовывать в его карманы консервные банки, печенье, плитки шоколада.

– Нечаянно захватил, – виновато сказал Фальковский.

– Да и у меня тоже случайно оказалось, – усмехнулся Звездин.

Катер наш отошел в сторону. На «Каталине» взревели моторы, и огромный самолет, раскачиваясь, касаясь притихшей утренней воды поплавками – левым, правым, левым, правым, – как конькобежец, разбежался по зеркальной поверхности бухты и мягко пошел в небо.

Ну, вот и все. Так мы отправили снова Федьку в науку и сами, порядком опечаленные, вернулись на базу.

Через два месяца я получил в Мурманске письмо от Фальковского. Вот что он мне писал про Федю:

«Хочу сообщить тебе приятную новость про нашего Федьку. Свистнев прилетел сегодня и привез Федькино письмо. Понимаешь, он теперь уже знает столько букв, что может писать целые письма. Федька не подкачал, не осрамил наш подплав. Стал учиться на „отлично“ и просит, чтобы его привезли к нам зимой на каникулы. Обязательно привезем. И сделаем елку ему. А сегодня я ухожу в поход. И на двух кормовых торпедах знаешь что я написал? «По русскому – „хорошо“, по арифметике – „отлично“». Это Федькины отметки. С такими отметками не промахнешься».

Абсолютный слух


Сам Перчихин полагал, что, будь у него мало-мальски подходящий голос, он, несомненно, стал бы знаменитейшим певцом. Но голоса у Семена Перчихина не было никакого, даже самого неподходящего. Зато он обладал совершенно феноменальным по остроте слухом. Я еще не встречал человека со столь чутким и точным ухом. Это и определило его военную специальность.

Родом он был из Кронштадта. Вырос в семье коренных балтийцев. Но плавать ему довелось на северных морях, за Полярным кругом. Поразительная острота слуха – он умел распознавать звуки, которые никто, кроме него, не улавливал, – пригодилась Семену Перчихину на флоте. Музыкальная карьера, о которой мечтал он, не получила здесь развития, но зато старшина второй статьи Семен Перчихин стал превосходным гидроакустиком на гвардейской крейсерской подводной лодке, которой командовал Герой Советского Союза Звездин.

Когда подводный корабль уходил в дальнее автономное плавание, тайком, с немыслимой смелостью пробираясь в район, где стояли вражеские суда, связь с внешним миром обрывалась. Нельзя даже было принимать радио, так как чувствительные пеленгаторы, аппараты-искатели, на неприятельских кораблях могли бы поймать слабое излучение в эфир, неустранимое даже тогда, когда радиоаппаратура лодки работает на прием. Лодка выдала бы этим свое место, и тогда поминай как звали…

В таких случаях приходилось подолгу идти в подводном положении. Опасно было даже на мгновение поднять перископ. Единственной связью со всем, что оставалось за железными бортами лодки, были в эти минуты уши Перчихина, с тонкими, причудливо изогнутыми раковинами, сквозь бледную кожу которых просвечивали нежные прожилки, что делало похожим ухо на какой-то экзотический цветок. Перчихин, втиснутый в крохотную каюту, безвылазно сидел у гидроакустических аппаратов и, ущемив голову наушниками, неотрывно слушал море.

Сколько раз предлагал он и мне послушать… Я тоже надевал наушники, слышал гул моря – и он мне ничего не говорил. Но для Перчихина раскрывалась целая книга звуков, неуловимых, ему одному понятных шорохов.

– Как же вы не разбираетесь, вот послушайте, – пояснял он, возвращая мне наушники снова, – пух-пух, пух-пух, редкий такой звук, тяжелый, с придыханием… Это транспорт ползет, солидная посудина. Километра четыре отсюда. А вот хорошо прослушивается стучок, такой переливчатый, металлом отзванивает… Слышите? Это ужо миноносец пошел. А где-то еще ботишка топает – слышите? – движок у него кудахчет.

Но, как я ни напрягал слух, в ушах стоял только ровный, однообразный, легонько звенящий гул. Однако, подняв перископ, мы видели на поверхности моря все, что слышал в глубинах его Семен Перчихин: и большой грузовой корабль в отдалении, и миноносец, конвоировавший его, и маленький рабочий бот, выходящий из гавани.

Море несло в себе тысячи шумов, и каждый из них был ясен и знаком Перчихину. Он легко расшифровал эти звуковые иероглифы, и чуткое ухо его никогда не путало внешних звуков с целым оркестром шумов, шорохов, перезвонов, стуков, которые жили в самой подводной лодке, производились ею и тоже прослушивались через акустические аппараты. Перчихин с волшебной точностью распознавал малейшее движение на своем подводном корабле. Он безошибочно определял, какой механизм действует, каким ходом идет подлодка. Тикание хронометра, посапы-вание помпы – все слышал Перчихин. Он узнавал по звуку командира, комиссара, боцмана. Доходило до того, что Перчихин, не сходя с места, лишь приоткрыв двери своей каютки, кричал коку:

– Эй, в камбузе!.. Миронов, у тебя там кипит чего-то, смотри, чтоб не убежало.

О его необыкновенном слухе уже складывались целые легенды. Моряки охотно преувеличивали удивительные способности своего акустика, а сам Семен Перчихин не слишком стремился разоблачать эти россказни. Он не прочь был иной раз блеснуть своим действительно невероятным по чуткости слухом.

– Ну, Перчихин, что слыхать? – спрашивали его соскучившиеся в долгом и трудном походе подводники.

Перчихин, согнувшись над своими аппаратами, приподняв один наушник и посматривая из-под него на заглянувших к нему товарищей, не спеша докладывал:

– Что слышно? Да всякое слышно. Вот катер пошел километров пять отсюда. На борту кто-то песни поет… Ага! «Любил я очи голубые…» У гитары новый строй, только на одной струне слабина. Эх, тупоухие! Не в тон настроили… А вот сейчас камбала мимо нас проплыла. Определенно камбала. Треска не так ходит, у трещочки звук другой.

– Да будет тебе травить! – смеялись подводники. – Как же это ты рыбу можешь слышать?

– Знаешь, какое ухо у меня поразительное, абсолютный слух, – не сдавался Перчихин. – Я самую тихую тихость чую. Я слово слышу, когда оно еще к тебе на язык только ладится, как присесть… Ты его еще не сказал, может быть, оно у тебя еще только в мозгах шевелится, а я уже его слышу. Вот, например, Костя Миронов смотрит на меня сейчас, и вот он сейчас скажет: «Врешь ты все, травила несчастный!»

– И верно, что травила, – сердился кок.

– Ну, вот я же говорю, что слышал заранее.

Миронов отплевывался, махал рукой и уходил в другой отсек. А Перчихин кричал ему вдогонку:

– Иди, иди, а то у тебя в животе бурчит, это мне на барабанную перепонку действует.

– Эх, – говаривал мне не раз Перчихин, – мне бы с моим слухом оперы на проверку брать, в лесу птицам голоса ставить… А я из-за данных военных условий должен фрицев прослушивать, всю их пакость… Довольно-таки неблагозвучно для моего слуха.

Как-то подводники решили подшутить над Перчихиным. Когда он однажды спускался вниз по скобяному трапу в круглом железном колодце, ведущем на дно лодки, снизу подставили большой мешок. Перчихин, не видя, ступил в него, мешок сразу вздернули кверху, и, только голова Перчихина показалась из люка, края мешка сомкнулись над ней. Мешок крепко завязали. Все молча отскочили в сторону, давясь от смеха, ступая на цыпочках.