— Где уж нам, медведям. — И добавил по-русски: — «У нубийских черных хижин кто-то пел, томясь бесстрастно: я тоскую, я печальна оттого, что я прекрасна».
— Как вы сказали? Это русские стихи?
— Эмигрантские. Автор решил, что в Африке все черное, даже хижины. И у этих хижин бродит черная же, очевидно, дама. Она испытывает мучения, но при этом остается холодной. И, прогуливаясь в таком противоречивом расположении духа, упомянутая особа поет, ставя словами своей песни в известность случайных прохожих — разумеется, тоже черных, — что причина переживаемого ею угнетенного состояния кроется в ее внешней привлекательности. Однако, если в двадцать ноль-ноль нас ждет Эрвье, пора ехать. — И, надев широкий ремень с кобурой, Дятлов открыл дверь. Изумленный Пьер смотрел ему вслед.
— Каков медведь, а? — сказал д’Арильи, когда Дятлов вышел. — Да ты в него влюбился, что ли? Смотри, станешь красным. У них там все красные, так же как в Нубии все черные. — И довольный, д’Арильи вышел вслед за Дятловым, оставив Пьера набивать диски.
Из дома Эрвье, где помещался штаб, расходились уже близко к полуночи. Было тихо. Немцы не стреляли, только изредка взлетали ракеты. Дятлов стоял у палисадника и ждал Сарру Кнут, связную из Тулузы, чтобы проводить ее в дом Колет. Оттуда обе женщины завтра утром отправятся на запад. Так решил Эрвье. Маленькую Бланш Дятлов отвезет к мадам Тибо — старуха не откажется взять внучку. При мысли о том, что Колет уедет, Дятлов испытывал жалость, почти страх: она попадет в самое логово немцев, а его с ней не будет.
Сарра Кнут вышла вместе с полковником. Эрвье подвел ее к Дятлову и сказал:
— Базиль, скажете Декуру, чтобы он вывел женщин к дороге на Шатильон. У заставы их встретит Буше, там они останутся до ночи. Затемно он выведет их к Дрому и переправит на тот берег. До Монтелимара они пойдут одни, а оттуда, если поезда еще ходят, поедут в Тулузу. Проститесь с Колет и возвращайтесь к себе — боши что-то зашевелились. Клеман принял радиограмму от Сустеля. По их данным, к Веркору движется танковая дивизия Пфлаума. Предполагают, что в Гренобле ее переформируют и направят в Нормандию. Вряд ли они будут с нами связываться, но…
Эрвье поцеловал руку Сарре, махнул Дятлову и исчез в доме. В лунном свете Сарра казалась моложе. Тогда, увидев ее в штабе, он дал ей лет пятьдесят: лицо болезненное, с черными кругами под глазами, волосы почти седые, голос низкий, хотя и звучный. Говорила она немного медленнее француженок — не по незнанию языка, а, видимо, по складу характера, — с некоторой обстоятельностью и московской округлостью. Сейчас она молчала, и профиль ее был чист и молод.
— Сколько вам лет, Сарра? — спросил он по-русски.
— Узнаю соотечественника. И не только по языку. Ни один француз не спросит женщину, даже такую старуху, как я, о ее возрасте. Мне сорок. Но уж коли мы говорим по-русски, то называйте меня и настоящим моим именем — Ариадна. Ариадна Александровна Скрябина-Кнут.
— Скрябина? Александровна? Так вы — дочь?
— Да, его дочь.
— Здорово! Во, как бывает. Какая встреча. Я не забуду. Но причем здесь кнут? И почему Сарра? Впрочем, это не мое дело.
— Я не делаю из этого тайны. Я пишу, вернее, писала стихи. А имя отца слишком ко многому обязывало. Выбирая псевдоним, я прикрылась именем мужа. Его зовут Довид Кнут. Он поэт. В отличие от меня, настоящий. Ну а Сарра — это уже для красоты и экзотики.
— А где сейчас ваш муж?
— Довид сейчас в Париже. В подполье.
— Понятно. И давно вы во Франции?
— С восемнадцатого года. Мне тогда четырнадцати не было. Но Россию помню. Больше всего Москву. Арбат, Пречистенку. Если бы вы знали, как хочется в Москву. Ну и в Питер, конечно. Вот кончится война — может быть, получится съездить.
— Почему бы нет.
— А вы откуда родом?
— Я из поморов. Холмогоры, помните такое название?
— Смеетесь?
— Но учился и жил до войны в Ленинграде.
— Как Ломоносов. Вы случайно не физик для полноты сходства?
— Именно. Физик Правда, односторонний. Мозаикой не занимаюсь, стихов не сочиняю. Но люблю и слушаю с удовольствием. Прочтите что-нибудь свое.
— Момент не слишком располагает к поэзии.
— Хотя бы немного, Ариадна Александровна. Сарра! Несколько строк.
— Ну что ж… Вы первый человек оттуда, который услышит мои стихи.
И она негромким, но внятным низким голосом произнесла, почти пропела:
Московская земля.
Реюг излучина.
А в памяти гудят колокола.
С какою силой я сегодня поняла —
Судьба и время неразлучными знаем все,
Мы помним всех,
То время боли и утех,
И голосов ушедших смех,
И расколовшийся орех.
Я помню все —
Над черною Невою
Ни плача больше нет,
Нивою.
Все отрыдало тут.
И пусть они уйдут.
Они уйдут —
Блаженны и спокойны,
Все пережив —
И пропасти, и войны.
Все отыграло тут,
И черная вода
Все унесла.
Без слез и без следа.
Все отгорело здесь,
И черная вода
Все унесла.
Без мук и без стыда.
Тревожный сон, рассвет и мгла.
И снова Кремль, седые стены.
Однако как Земля кругла!
Смешно, шаг влево — берег Сены.
Идет девчонка по Арбату,
Неслышно шепчут тополя.
Идет легко, навстречу брату —
На Елисейские Поля…
— Слушайте, — она внезапно взглянула Дятлову в глаза, — это какая-то ерунда. Тополя почему-то. Откуда? Это я, видимо, у Довида стащила. — И она замолчала.
Дятлов протестующе поднял руку.
— Давайте-ка я вам лучше прочту что-нибудь из мужа. Это действительно поэзия.
Запрокинув голову, она начала почти шепотом:
Я не умру. И разве может быть,
Чтоб без меня в ликующем пространстве
Земля чертила огненную нить
Бессмысленного, радостного странствия.
Не может быть, чтоб без меня земля,
Катясь в мирах, цвела и отцветала,
Чтоб без меня шумели тополя,
Чтоб снег кружился, а меня — не стало!
Не может быть. Я утверждаю: нет.
Я буду жить, тупой, упрямолобый,
И в страшный час, в опустошенном сне
Я оттолкну руками крышку гроба.
Последние строки она произнесла громко, с отчетливой тревогой, почти на грани нервного срыва.
— Боитесь за мужа?
— Еще как.
— Понимаю. — Дятлов помолчал, а потом попросил почитать еще.
— В другой раз, — сказала она. — Вы не обижайтесь. Я сейчас не могу.
Колет уже легла. Она выскочила в рубашке, с торчащими, как у подростка, ключицами, и прильнула к Дятлову, не замечая его спутницы.
— Базиль, Базиль, какой ты молодец, что пришел. Ты голодный? Ой, здравствуйте, проходите, сейчас зажгу свет, только опущу шторы и укрою Бланш. Пойди, Базиль, посмотри на нее. Она сегодня так плакала. Мишо сказал, это зубки режутся. — Колет говорила без остановки.
Такой и запомнил ее Дятлов — в белой полотняной рубашке, полуребенка, смотрящую обращенными вверх, в его лицо, заспанными глазами и бормочущую быстро-быстро: «Она так плакала… зубки режутся…».
Восемь дней он ничего не знал о ней, а на девятый, когда немцы уже перекрыли все проходы и танки Пфлаума, двигаясь от Гренобля на юг, утюжили деревню за деревней, подползая к рубежу Сен-Мартен — Васье, на правом фланге которого держал оборону отряд Дятлова, к нему пробрался Буше и рассказал, что Колет, Сарра и еще четыре франтирера были схвачены в Тулузе во время облавы. Колет застрелили при попытке вырваться, остальных забрали гестаповцы.
Взвизгнув, решетка поползла вверх. Пьер очнулся. Этот звук после стольких часов тишины — неужели ночь прошла? — показался и страшным, и желанным. На пороге возникли те же два воина. Потоптавшись, один из них буркнул беззлобно, даже с некоторым, как показалось Пьеру, сочувствием:
— Ну, Урсула, надо идти. — А потом Пьеру, уже безразлично: — Вставай.
Старуха молча шагнула в проем за решетку. Пьер вышел следом и увидел, вернее, почувствовал по метнувшемуся свету и короткому шипению, как страж выдернул факел из кольца и швырнул в воду. Ступеньки были высокими, Урсула подхватывала расползающиеся тряпки, тонкие грязные лодыжки мелькали перед глазами Пьера. На последней ступеньке она обернулась и сказала громким хриплым шепотом:
— Это конец, чужеземец! Готовься к смерти, молись своему богу!
Пьер попятился. Но старуха уже мчалась вперед.
Коридоры замка были темны. Оранжевые пятна редких факелов создавали иллюзию сна, и Пьер шел легко и плавно. Реальность вернулась ярким солнечным светом, заливавшим двор, где широким кругом стояли слуги, воины, дети, монахи. Вот испуганно поникшая мордочка Ожье рядом с бородачом-гигантом, который вчера волок на аркане босоногого оборванца. А вот и сам оборванец, но руки его уже свободны, и в глазах не мука, а живое гнусное любопытство. Разбойник-поп отец Турлумпий с красными наливными щеками высунулся из толпы своих зеленокафтанных приятелей, а за его плечом, приоткрыв щербатый рот, маячит Крошка. Здесь же на корточках пристроился паж Алисии, а рядом — поливальщик оленя, как его, ах да, Жермен. И тучный дворецкий тут, и вертлявый Жоффруа. Вертляв, но ведь и талантлив…
Отдельной группой на небольшом помосте стояли хозяин замка барон Жиль де Фор, аббат Бийон, граф де Круа, Алисия де Сен-Монт и Морис де Тардье. Низко надвинув капюшон, в смиренной позе застыл перед аббатом рыжий монах в веревочных сандалиях.
В центре круга, подобно верхушкам прясел, торчали из кучи хвороста два столба.