— Но ведь бывают минуты, когда вам не до игр? Бывают и здесь несчастья, утраты друзей, родных, любимых… И потом, простите мне высокопарность, но где же собственное лицо вашего времени? Один мой друг, знаток театра, говорил, что великий актер не имеет собственного лица, собственной души. Это и позволяет ему без остатка воплощаться в иной образ, в чужую душу, в другую жизнь. Но ведь это страшно — не иметь собственной души, своего лица…
— Что вы называете лицом времени?
— Ну, свою поэзию, свою философию, научные открытия, страсти, страдания — свои, не заимствованные у других эпох.
— Все это отлично вписывается в систему игр. Научные открытия? Так входят в роль, что заткнут за пояс Эйнштейна вместе с Бором и Хокингом. Стихи? Так разыграются, что твой Байрон! Шиллер! Лермонтов! Важно, чтобы режиссер и актеры были талантливы. Вспомните, ведь и в вашем веке жили великие актеры — разве их страдания на сцене не были прекрасны?
— Это так, но они потому и были прекрасны, что походили на жизнь. А у вас и жизни-то… нет. — Пьер испуганно взглянул на Гектора.
— Наш друг хотел сказать, — вмешался Харилай, — что трагедия — необходимый компонент положительного развития общества. Но, милый Пьер, если игра стала нашей жизнью, разве жизнь стала от этого менее насыщенной? Менее полнокровной? Менее достойной? Напротив, каждый из нас проживает множество жизней, имеет столько судеб, сколько им сыграно ролей. Индивидуальность не страдает. У нас есть гениальные универсалы: Дубовской-Галстян был великолепен в образе Иосифа Прекрасного, вызывал слезы своим Борисом Годуновым, пять лет играл гарибальдийца, ранчеро с Дальнего Запада, космолетчика, поселенца на Обероне, да что там говорить… Все дело в умении отдаться игре. И она становится жизнью. Неотличимой от настоящей.
— Может быть, вы и правы, Харилай. Но мне не по себе, когда я думаю, что вы не игру сделали жизнью, а жизнь — игрой. Вот вы сказали, этот актер вызывал слезы. Значит, зрители плакали по-настоящему?
— Конечно же по-настоящему Что может быть проще настоящих слез при игре в театр! Это умеет любой ребенок.
Последний акт разыгрывался в просторной избе на окраине села. По широким лавкам под тускло блестевшими окладами рассаживались, побрякивая шпорами ботфортов, задумчивый Харилай, оживленный Гектор, рассеянный Николай Иванович и еще человек пять-шесть — члены Совета, которых Пьер хорошо помнил по прошлым сценам. С печи на шитье мундиров таращились хозяйские дети, допущенные в избу. Сам же хозяин с прочими домочадцами был удален по этому случаю в сарай позади дома.
Пьера усадили на трехногий стул у стены, откуда хорошо было видно всех. И вроде собрались начинать, да мешкал Харилай, пока не дождался еще одного: шумно дыша, взошел в горницу на коротких пухлых ногах тучный старик в белой фуражке, один глаз закрыт черным шелком, другой смотрит сонно. Дверь прикрыл — и в угол, за печку, в складное кресло. Глаз рукой загородил и вроде дремать начал. Пьер почувствовал глухое раздражение. От привычного лицедейства веяло жутким холодом.
Сейчас, в этой избе, они решат. Чужие. Даже лучшие из них — Гектор, Харилай, Ина.
Он начал свою речь в ослеплении. На ощупь. Он не видел их.
— Я виноват перед вами, — говорил он, — я ворвался в ваше время, чем-то нарушил спокойное течение вашей жизни, ваш уклад, привычки. Простите. Правда, я летел с надеждой спасти самое дорогое мне существо, маленькую девочку, чья судьба затеряна для вас в безмерной толще прошлого. Я надеялся. И мне стыдно сознавать, что я стал жертвой собственного эгоизма, надумав решать свои проблемы с помощью других эпох, чужих, как мне теперь начинает казаться. Там, в прошлом, я думал, что мы должны помогать друг другу. Мы вам — тем хотя бы, что стараемся сделать своих детей лучше, сделать вас лучше, ведь вы — наши дети. А вы могли бы помочь нам своей мудростью. Я верил, ваша мудрость и сила столь велики, что вы сможете помочь самозванному гостю из древней, страдающей, а в ваших глазах — просто мрачной эпохи. Помочь, несмотря на его личную незначительность, слабость. Однако мое самоуничижение кажется мне ошибочным. Глядя на вас, я начинаю понимать, что и опыт нашего времени бесценен. Он утрачен вами, это сделало вас другими, чужими…
Я смотрел на вашу жизнь и думал: да живете ли вы? Вы способны чувствовать боль, но боль эта не настоящая. Вы проливаете кровь, иной раз ручьями, но это шутейная кровь, одно из чудес хитроумной технологии. Вы изобрели новые слезы и муки, но это стерильные слезы, сделанные гением химии, они не оставляют следов-морщинок на безукоризненной коже. А муки так точно рассчитаны психологами, что превратились в род щекотки. Ха-ха, как больно, хи-хи, как печально, го-го, как тяжко… И вот я, ископаемое, подумал: не есть ли это чудовищный обман? Абсолютное равнодушие предельно сытых людей? И еще я подумал: Боже мой, так вот какое будущее нас ожидает! Мы, напрягая все силы, боролись… нет, боремся в трудном, кровавом, жестоком, горящем нашем двадцатом веке. Да, в грязном и подлом веке, но вместе с тем и таком светлом из-за свершений его лучших людей, его настоящих героев, из-за высоких движений души, неодолимого стремления людей к справедливости. Мы боремся против крови, огня, мук… И я вижу, их нет. Нет настоящих. Есть поддельные. Но для чего? Да, и тепло, и сыто, и всего вдоволь, и выдумка безгранична, но объясните мне, для чего? Нет, наши слезы, наши страдания предстают теперь иными. Надо ли избавляться от них? Может быть, они делают жизнь подлинной? Простите, я запутался…
Страшная это пропасть — половина тысячелетия. Наверное, я ошибаюсь, я просто не в силах понять истинных глубин вашей жизни. Она должна быть прекрасной и цельной. Видимо, все там, дальше, за этими играми. Может быть, с высоты своих знаний вы поймете меня, покрытого шерстью пришельца, который вторгся в ваш мир не для забавы, поверьте, а из страха за маленькую девочку. И еще я сделал это в слепой, но твердой убежденности, что люди далекого будущего не только намного разумнее нас, но и намного добрее. Эта вера и заставила меня дернуть рычаг той несуразной в ваших глазах колымаги, в проводах, кристаллах и железе которой билась, однако, гениальная мысль, стучало живое сердце моего друга, товарища по борьбе с варварами нашего времени, Василия Дятлова. Его внучку и мою дочь я и прошу вас спасти.
— Прелестно, голубчик, ну распотешил старика, ну спасибо! — Сухонький человек в камергерском мундире опустил слуховую трубку и кинулся обнимать Пьера. — До слез довел, шельмец.
— М-да, неплохо сыграно. Резковато по нынешним меркам, но… — заговорил незнакомый Пьеру генерал. — Господа Совет, а не посмотреть ли судьбу нашего гостя и дочери его в реальной истории? Может статься, там и есть решение.
— Там-то оно есть, — заметил кривоногий старик, поигрывая темляком сабли, — да прилично ли, узнавши судьбу человека и чад его, ему таковой не открыть? А открыть так совсем невозможно.
— Важно не сокрыть судьбу от Пьера Мерсье, а привести его в состояние резиньяции, дабы с покорностию ее пинки и уколы принимал, — задумчиво поднял палец Николай Иванович.
В наступившей паузе Пьер подумал, что сейчас либо взбунтуется, либо и впрямь впадет в состояние резиньяции. Знай он лучше русскую историю, то понял бы, что в сцене этой все до того сказанное значения не имело, и с большим вниманием следил бы за дремавшим в кресле стариком с повязкой на глазу.
Речь Пьера привела в восторг и Гектора. Сияя, он толкал локтем корнета, в котором без труда можно было узнать Полину.
— Посмотри, что Кубилай сотворил с этим новичком! Отличный парень этот Пьер. Веселый, а?
Ина вспыхнула:
— Ты сказал — веселый? А по-моему, вы с Кубилаем настоящие ослы. Вам не приходило в голову, что Пьер не играл? Ему больно. Очень больно. — В глазах Ины застыли слезы. — Только, пожалуйста, не думай, что и я сейчас играю. Лучше скажи: долго там еще намерены его мучить?
Гектор растерянно посмотрел на девушку.
— Ты всерьез? Не может быть. Ведь все уверены, что Пьер в полном восторге. — Гектор замолчал. И вдруг побледнел от внезапной догадки. — Слушай, а если… если он вообще не уверен, что мы дадим ему лекарство?
— А я тебе о чем говорю!
— Ой-ой-ой! У Кубилая ведь еще десяток эпизодов в программе. Надо срочно кончать все это. — Гектор схватил Ину за руку и, грубо нарушая торжественное течение высокого Совета, полез по рядам.
Между тем два седоусых унтер-офицера установили на поставце ящик красного дерева с большой серебряной трубой. Подле ящика тотчас возник вертлявый субъект в табачном сюртуке. Поклонившись в сторону печки, субъект утвердил сверху ящика черный диск и покрутил торчащую сбоку ручку. Чарующая, чуть угловатая музыка вошла в избу сразу со всех сторон.
— Симфоническая поэма Людмилы Кнут, в девичестве Люс Мерсье, — торжественным фальцетом объявил владелец табачного сюртука, когда музыка умолкла.
— Алоизий Макушка собственной персоной, — прошептал Николай Иванович на ухо Пьеру — Главный историк режиссерского консулата.
— Мысль о том, что решение наше надлежит выводить из естественного течения истории, — заговорил Макушка нормальным голосом, — подвигла меня на исследование некоторых обстоятельств, приведших тому триста лет к появлению хронолетов Владимира Каневича. Избегая частностей, могущих утомить высокое собрание, сообщаю главное следствие произведенной экзаменации, состоящее в том, что поименованный Владимир Каневич приходится по материнской линии правнуком Людмиле Кнут, в девичестве, как уже указывалось, Люс Мерсье.
В это время Пьер заметил, как Гектор что-то горячо втолковывает Кубилаю, оторопело смотрящему то на Гектора, то на него, Пьера.
Выдержав паузу, чтобы позволить всем оценить важность сказанного, Макушка продолжал:
— Дочь присутствующего здесь Пьера Мерсье есть необходимое звено в цепи событий, приведших, во-первых, к появлению у нас человека из далекого прошлого, поскольку таковое вызвано ее тяжелым недугом, во-вторых, к созданию машины времени, ставшей тривиальным предметом материальной культуры нашей эпохи. Цепь эта разорвана сейчас, и мы держим в руках ее части, раздумывая, соединить их или оставить эту цепь разъятой. Я веду вас вдоль этой цепи, милостивые государи: в первой половине трудного века, известного невиданными бурями в жизни общества, потрясениями у