На разных линиях и даже на отдельных станциях пассажиры, вырастая до многоликой толпы или истаивая до редких притулившихся в углу, имеют различную окраску. С вокзалов текут дачные, областные, провинциальные потоки, а то просто деревня с мешками, полосатыми тюками ввалится – и поезд полон через край, причем все толкаются немилосердно, верно, от испуга и непривычки, и все куда-то едут, в одну сторону и далеко.
На иное лицо – женское – приятно смотреть. Да я не приглядываюсь. Люди, заполняющие вагон – сидящие стоящие, часто имеют одну физиономию, ярко выраженную. И пахнет одна толпа французскими духами, другая – коровником. А солдаты – паленым сукном и солидолом (такой густой мазью для кирзы).
Но и по времени, начиная с раннего утра, течет разная человечья начинка. Это вам любой работник на эскалаторе скажет.
Я обычно езжу на работу, когда вокруг – служащие, учащиеся, военные. И в этот раз не то чтобы тесно стояли, но в общем все было занято.
Первое, что заметил, была смятая пачка «Беломора», брошенная на полу вагона. Сейчас редко кто курит папиросы «Беломорканал», наша бывшая домработница, например. Но ей уже под девяносто, во всяком случае, восемьдесят с длинным хвостиком.
И вот вижу яснее ясного: у задних дверей неподалеку двое лежат, в черных драных ватниках, вытянув ноги в рабочих разбитых бутсах такими култышками – и пол под ними мокрый, черный, как будто из какого-то давнего времени проявился, как в котельной. И освещение: полутемно в вагоне – это бывает, а над этими двумя мерещится скудный синеватый свет откуда-то сверху – странная картина в движущемся вагоне. Бомжи? Нищие? Не похоже. Не принадлежат они этому времени – и всё. Вот что я почувствовал.
Один лежит навзничь, под седеющую по-тюремному остриженную голову подложена засаленная котомка. Глаза закрыты, виски впалые, видно, что – без сознания, дышит редко с хрипом, время от времени стонет, мычит от боли. Левая рука непроизвольно двигается от живота к виску – и обратно, дергается, как у кузнечика. Жалкая нелепость.
– Арсений! – зовет его сокамерник, склоняясь над ним. – Арсений!.. Врача! – вдруг закричал он. – Человек умирает! Врача, сволочи! У него же кровоизлияние! Старшина! Хотя бы воды…
С трудом поднялся, молодой, видно, очень исхудалый, и с необычайной энергией стал колотить обеими руками в обшитую железом дверь, которая нарисовалась и уплотнилась в середине вагона. Поезд, как нарочно, застучал громче, громче, заметно прибавил хода в тоннеле.
Публика с другой стороны призрачной двери ничего не слышала, двое неторопливо переговаривались, за окнами гудело и брякало, но пожилая дама в давно вышедшем из моды каракуле и шапочке пирожком как будто что-то услышала. Она стала озираться и быстро-быстро спрашивать – ни у кого в частности:
– Что случилось? Кому-то нехорошо? Кому? Где? Что? Товарищи, обратите внимание…
Окружающие равнодушно и неодобрительно отворачивались. Пожилая дама густо покраснела и двинулась к выходу. Но я-то видел и слышал. Не верь своим глазам! Да и не бывает, чтобы вот так! Хотя чего сегодня не бывает!
Седой, лежащий на полу камеры, постепенно затих и вдруг внятно проговорил как продекламировал в наступившей для него гулкой тишине: – И давно мечтаю о себе… О веселом маленьком кадете… Ездившем в Лефортово на «Б»…
– Аркадий, это я – Иннокентий… Помните? Мы еще в Харбине через улицу жили, Иннокентий – брат Сони, помните меня? – лихорадочно бормотал молодой.
Глаза седого были закрыты. Тихо и раздельно он продолжал: – В мой родной Второй кадетский, помню, ездил с Арбата еще на конке по Покровке, мимо Константиновского Межевого института, мимо Елизаветинского женского, по мосту через Яузу и наконец мимо корпусов Первого кадетского корпуса…
Внезапно умирающий дернул головой, из уголка рта потекла черная струйка крови – затих. И сразу стал, как мешок с песком на полу вагона. Заскрежетал засов отпираемой двери и показалась лохматая голова солдата. Со сна он потирал смятую щеку.
– Держи, – сквозь полуоткрытую дверь протянул алюминиевую кружку, из почернелой плеснулась вода. – Господи, да он вроде кончился… Что ж ты раньше молчал?.. Старшине доложить… – и солдат испуганно перекрестился.
Вагон слегка покачивало. Там, далеко – не достать, в углу вагона, не обращая внимания на всех нас, вообще из другой эпохи, толпящихся вокруг и думающих о своем, двое – солдат и заключенный – в растерянности стояли над покойником. Рядом на полу по-прежнему белела мятая пачка «Беломора». И было так еще далеко до конца века, до всей этой смуты, деловитости, развязности, ироничности и вольности.
Поезд подходил к станции. Пассажиры, переступая через мертвого, так, во всяком случае, мне казалось, спешили на свет белого мрамора. И мне надо было выходить. Я обогнул стоящего зека и сам не знаю зачем поднял с пола пустую затоптанную пачку.
– Вы сейчас выходите? – спросил какого-то военного впереди.
С перрона смотрел, как двинулись, замелькали окна. И поезд быстро увез в черную дыру мою другую реальность или больное воображение, это уж как хотите. Какая-то щемящая сердце линия пролегла сквозь все эти годы, сквозь Россию, весь век – насквозь. И маленький кадетик, там наверху, всё едет с Арбата на конке – через Тверской по Страстному и выше через Рождественский бульвар… и дальше, дальше к Сретенке, к Чистым прудам… Черные липы почти облетели. Размахнув вертушкой-калиткой в ограде литого орнамента с орлами, ветер погнал вороха розовой и лимонной листвы, скользко проблескивают рельсы. ОСТОРОЖНО, ЮЗ.
ЭПИЗОД
Обречен на человеческое. Видел, как только что пойманные карпы, скользкие, толстые, плещутся в ведре, какие-то совершенно невыразимо живые, сверкающие боками, стараются выпрыгнуть из тесного жестяного вместилища. И ходят там как заведенные. Какое ужасно тесное место! Уйди, сосед, уйди! – вот, может быть, что ими движет.
Как выпрыгнуть, выскользнуть, уйти? В метро на рельсы? Видел я, как двое схватились на перроне нью-йоркской подземки. Поезд уже нарастал – два огня из черной дыры. А они все гнули друг друга туда – герой уже свисал головой (тоже расчет режиссера). Как вдруг и естественно – злодей был повержен на рельсы. И сам, теперь уже сам – лицо, искаженное ужасом – ширится свет на кафеле – ветер навстречу, буря – грохот, немыслимая тишина с воем и визгом – прыгнула фреска: какой-то ребенок на потолке…
Нет, не понимая, что ему посчастливилось параллельно родиться и прожить половину жизни, шел по заснеженной улице, размышляя о зле и добре. На улице было достаточно просторно, и прохожие не мешали ему продолжать жить.
Отсюда читатель может сделать вывод, что все случайности, неожиданности, вроде того, что встретились и поженились, – это все эпизоды пьесы, действие которой происходит по схеме наоборот.
Время и место действия далеко не едины – и даже не в одной отдельно выхваченной из контекста жизни.
ОБОЗНАЛСЯ
Вдруг понадобился мне Михаил Борисович. Позарез. В чем дело, объяснять не буду, тем более дело прошлое, но – нужен оказался.
Не видались мы с ним лет пятнадцать. Забыл я его. А тут понадобился, к тому же вспомнил, что когда-то выручил его, можно сказать, от тюрьмы избавил.
Отыскал я в старой записной книжке: Михаил Борисович, так и записан, даже телефон не изменился. По голосу меня узнал. В общем, договорились встретиться в вестибюле метро у задней тупой стенки, где бюст.
Пришел я точно, стал у стенки, чтобы меня отовсюду видно было. Постоял, поскучал положенные пятнадцать минут. На бронзовый бюст посмотрел, в жизни-то я его не видел никогда. И он, бюст, на меня смотрит довольно равнодушно. Тоже никогда не видел, видимо.
Замечаю, впереди почти посреди вестибюля, спиной ко мне, кто-то тоже ожидает, широкоплечий плотный, похож вроде.
– Михаил Борисович, – окликаю его на подходе. А он головы не поворачивает, куда-то смотрит вбок и вниз. Проследил за его взглядом: женская нога за колонной мелькнула. Красивая нога.
– Да вас я! вас!
Наконец повернул шею, смотрит сквозь очки.
– Извините, вы меня?
Может быть, отсвет белых подземных ламп на мраморе так мужественно лепил его лицо, вылитый Михаил Борисович, во всяком случае, пятнадцать лет назад таким был. А смотрит как на чужого.
– Простите, вы ведь Михаил Борисович?
– Наоборот, – говорит.
– Как это наоборот?
– Борис Михайлович. А вы кто?
– Как это кто? Да вы сегодня меня по голосу узнали.
– А теперь не узнаю.
– Вам, наверно, моя личность мешает. Да и вы на себя мало похожи. Постарели оба.
– Простите… Нет, не припомню.
– А я сейчас за колонну зайду, и вам моя внешность мешать не будет.
Зашел я за мраморную колонну и зову оттуда негромко:
– Михаил Борисович!
– Да не Михаил Борисович, а наоборот. Покричите еще. Вдруг что-то знакомое почудилось.
Я совсем спрятался за колонной и голос повысил:
– Борис Михайлович! Ау!
На меня оборачиваться стали. Мужчины, старушки, любопытные. Даже молодые женщины. Может быть, это имя что-то им говорило.
– Да, – протянул Борис Михайлович. – Что-то окликает меня из далекого прошлого. Как из могилы. Голос у вас какой-то замогильный. А кто? Не пойму.
– У меня замогильный? – обиделся я. – Обыкновенный у меня, как у всех.
– Отойдите подальше в тот конец к эскалатору и оттуда покричите. Чтобы полная иллюзия была.
Делать нечего, пошел я к будке, где лысый старик сидел, и как рявкнул:
– Борис Михайлович, к телефону вас!
Тут подскакивают ко мне два милиционера.
– Пройдемте.
А старик из будки:
– Это он нарушал, я видел.
– Ничего я не нарушал, это я из прошлого кричал.
– Кому, говорят, кричали?
– Да вот он подходит, в кожаной куртке, это мой старинный знакомый.
Я даже однажды его выручил, можно сказать, от тюрьмы избавил. Доброе дело сделал, не хвастаюсь.
А тот подходит и бровью не ведет.