– Вы знаете его?
– Нет, не припоминаю что-то ни этого человека, ни его доброго дела.
Старик из будки как закричит:
– Хватайте его! Я его знаю! Это террорист!
Заломили мне руки за спину, публика шарахается.
– Где бомба?
– Там бомба!
Толстую тетку с тюками на ручной тележке у схода с эскалатора заклинило. Лестница движется, снизу напирают, стоять на ногах невозможно. Шум, крики. Мигом куча-мала образовалась.
Несчастье.
И я туда рванулся. Мне по затылку дубинкой. В общем, нехорошее дело получилось. Потом, конечно, разобрались во всем. Но шишка, когда трогаешь, до сих пор болит.
Тот старик из метро долго потом извинялся:
– Прости, говорит, обознался. Был в нашем дворе коммерсант, черный с усами, настоящий террорист, так я вас, извините, за него принял.
И я, верно, обознался. Тот – Борис Михайлович меня по голосу помнил, этот, который наоборот, кричать заставлял.
Хотел было еще раз позвонить, но раздумал. «Если, думаю, не пришел, значит, он только мой голос и помнит. А про мое доброе дело забыл. Обойдусь». И обошелся.
ЮНЫЕ ЧИТАТЕЛИ
Он лежал на диване – на жесткой подушке затылком к свету. Он лежал, полуотвернушись и поднеся книгу совсем близко к глазам, чтобы не видно было матери, что именно он читает. То и дело он облизывал острым кончиком языка пересохшие губы, сжимая колени, и худощавые мальчишечьи ляжки в грубых джинсах терлись друг о друга. В десятый раз он перечитывал, почти не вглядываясь в нечеткие, еле различимые в зимних сумерках строки, он знал их наизусть.
«– Спасибо за то, что вы думаете обо мне, – только и сказал он.
– Отчего же мне не думать?! – едва слышно, с чувством произнесла она.
Микаэлис криво усмехнулся, будто хмыкнул.
– Ах, вон, значит, как!.. дозвольте руку! – вдруг попросил он и взглянул на нее, вмиг подчинив своей воле, и снова мольба плоти мужской достигла плоти женской.
Она смотрела на него зачарованно, неотрывно, а он опустился на колени, обнял ее ноги, зарылся лицом в ее колени и застыл…»
Снизу поднималось сладкое томление, мальчик, воровато оглянувшись, опустил руку в карман и нащупал сквозь сатин толстоватую палочку – свою плоть. Ощупью он выпростал палочку из трусов, которые она изнутри натягивала, и стал медленно водить туда и сюда по голой внутренности своей ляжки – по этой гладкой, нежной, как девочка, коже, поросшей редкими волосками. Это было удивительно. Хуй был отдельно – такой твердый, что как бы чужой, нога была отдельно – это была она – милая девочка с длинными белыми волосами, которая сидела в классе через парту от него, впереди (он ее постоянно рассматривал на уроках как бы невзначай). Может быть, это была ее нежная шейка, сам он был посторонним, но главным действующим лицом в этом однообразном ритуальном действе.
Удивительно! Он водил чужим хуем по девической тонкой шее – и от этого получал нестерпимое удовольствие. А она получала – и она. Он почти видел, как раскрываются ее полные розоватые губы, почти слышал, как она стонет. Это было настоящее извращение. Потому, что он погружал туда чужую горящую палочку все глубже – и молнии снизу пронизывали его. Это была его поза. «Складной стул», – называл он ее про себя. А глаза бежали по странице, почти не видя строк, – и возвращаясь снова и снова к прочитанному, как в тумане. Как в тумане…
«…лицом в ее колени и застыл.
Потрясенная Конни, как в тумане видела мальчишески трогательный затылок Микаэлиса, чувствовала, как приник он лицом к ее бедрам. Смятение огней полыхало в ее душе, но почти помимо своей воли Конни вдруг нежно и жалостливо погладила такой беззащитный затылок. Микаэлис вздрогнул всем телом…
Конни нежно и жалостливо гладила и гладила его затылок…
И почти помимо воли как в тумане гладила и гладила…
Он приник лицом к ее бедрам…
к ее бедрам…
вдруг нежно и жалостливо…
гладила и гладила…
Микаэлис вздрогнул всем телом…
вздрогнул всем телом…»
В другом подъезде этого большого, как бы составленного из белых кубиков дома, на другом этаже, но точно в такой же квартире, утопая в старом кресле, уютно устроилась девочка с темной подстриженной челкой, закрывающей красивый лоб. Она тоже читала, но другую книгу. И эта книга заслонила от нее весь мир. В квартире никого не было. Но и самой квартиры не было в ее сознании. Не было ни подруг, ни мальчиков, ни уроков, вообще было прошлое столетие и даже воздух там был другой. Люди были странно серьезные и значительные. И говорили громкие тяжелые слова, которые тем не менее повисали под лепным потолком – каждая буква была объемной и грозила сорваться и придавить зазевавшегося читателя своей весомостью.
Девочка читала:
«– Послушайте, Аглая, – сказал князь. – Мне кажется, вы за меня очень боитесь, чтоб я завтра не срезался… в этом обществе?
– За вас? Боюсь? – вся вспыхнула Аглая. – Отчего мне бояться за вас, хоть бы вы… хоть бы вы и совсем осрамились? Что мне? И как вы можете такие слова употреблять? Что значит «срезался»? Это дрянное слово, пошлое.
– Это – школьное слово.
– Ну да, школьное слово! Дрянное слово! Вы намерены, кажется, говорить завтра все такими словами. Подыщите еще побольше в вашем лексиконе таких слов: то-то эффект произведете! Жаль, что вы, кажется, умеете войти хорошо, где это вы научились?..»
И забывшись, девочка повторяла вслух, не заботясь о содержании: «Жаль, что вы умеете войти хорошо… Где это вы научились? Вы сумеете взять и выпить прилично чашку чаю, когда на вас все нарочно будут смотреть?.. Когда все нарочно… Вы сумеете? Когда все нарочно… Когда будут смотреть… На вас нарочно… А вы… Аглая вся вспыхнула… И как вы можете? Как вы смеете?.. Это дрянное слово, дрянное…».
Девочка вся извивалась в кресле. Маленькие шелковые трусики, такие крошечные, что почти не чувствовались, все-таки натирали, умудрялись натирать между ног каким-то швом, вдруг увеличившимся и превратившимся в колючую щетку. И чем больше девочка извивалась, тем сильнее и неотвратимее ее терла между ног эта воображаемая щетка. Каким-то образом оказался здесь князь, и он прижимался своим лицом – своими мягкими усами, своей колючей бородкой плотно. И целовал, целовал…
– Пустите! – кричала она – Аглая. – Вы же знаете, как я вас ненавижу, несчастный! Что вы делаете! Князь!
– Но весь этот страх, – бормотал князь. – Клянусь вам, это мелочь и вздор. Ей-богу, Аглая! А радость останется. Я ужасно люблю… ужасно люблю, что вы такой ребенок, такой хороший и добрый ребенок…
И все колол и колол своей противной бородкой. Аглая готова была рассердиться на него, и уже хотела, но вдруг какое-то неожиданное для нее самой чувство захватило всю ее душу в одно мгновение. Она вся раскрылась. Она не понимала, есть ли у нее это досадное стыдное тело. Она растекалась, распластывалась всей плотью, превращаясь в какую-то гигантскую манту, и уже шевелила своими плавниками-ластами в теплой синей морской воде. Тело и душа смешались – и стало легко-легко…
– Что ты там делаешь? – сказал отец.
Мальчик весь замер, как жучок, который притворяется мертвым, если его тронешь травинкой.
– Сидит дома, бледный, под глазами круги, все читает, – жаловалась мать отцу. – Спросишь что-нибудь, смотрит, будто с неба свалился.
– Пошел бы с ребятами погулял, – небрежно сказал отец, которому надоело ее слушать – и вообще все надоело.
– Может, заболел, – сказала мать. Она подошла и потрогала его лоб вялой теплой рукой. Он передернулся: прикосновение было на редкость неприятным.
Отец заговорил о чем-то другом, важном для них. Мать сразу отозвалась, они тут же погрузились в пучину своих ежедневных забот, которые, как он понимал, и составляли всю их жизнь, продолжая обмениваться репликами (бессмысленными, если вслушаться), они вышли в другую комнату и оставили его одного снова – наедине с книгой.
Собственно, это была не книга, не роман, мальчику было все равно, что там написано, какие там люди, какой сюжет. Но там была ситуация, и ею можно было пользоваться, и не раз. Это был предмет для удовольствия. Как волейбольный мяч. Или мороженое на палочке. Но удовольствие было гораздо сильнее и притягательнее. Подождав, пока родители перестанут суетиться и двигаться в квартире и займут свои привычные положения (опять сравнение с насекомыми); мать – на кухне, отец – у телевизора, подросток снова раскрыл этот «предмет». Он все-таки почти успел добраться до вершины, когда его скинуло вниз, и теперь приходилось начинать все сначала.
«Она смотрела на него зачарованно, неотрывно, а он опустился на колени, обнял ее ноги, зарылся лицом в ее колени и застыл». Мальчик снова сунул руку в карман, но теперь это был кусок теста и гнулся, как рогалик. Все же шевелить им было приятно. И теперь это была девочка с темной челкой из соседнего подъезда. Голая, она лежала к нему спиной и медленно шевелила крупом из стороны в сторону. Он и не знал, у нее такой большой зад, как у взрослой женщины. Еще несколько женщин разного возраста почудились мельком… «как в тумане»… Но девочка с темной челкой была рядом все время, и он прикасался к ней все тесней и бесстыдней, продолжая читать:
«Непривычны оказались для нее его ласки, но Микаэлис обращался с ней очень нежно, чутко; он дрожал всем телом, предаваясь страсти (ОН ДРОЖАЛ ВСЕМ ТЕЛОМ), но даже в эти минуты чувствовалась его отстраненность, он будто прислушивался к каждому звуку извне…»
Он действительно прислушался к каждому звуку извне, потому что достижение высоты было так близко, как будто внутри него звучал быстрый оркестр, и он ужасно не хотел, чтобы кто-нибудь вошел – и все снова так жалко оборвалось. Но привычно лилась вода из крана на кухне, что-то говорил спортивный комментатор из соседней комнаты. Теперь уже в ритм движений. Нет, не войдут.
«…он дрожал всем телом, предаваясь страсти…
все же она решала, самое красивое у нее – бедра: от долгих ляжек до округлых, недвижно-спокойных ягодиц…