Том 2. Мифы — страница 43 из 63

…он дрожал всем телом…

…от долгих ляжек до округлых…

…он дрожал всем телом…»

«Молчите, молчите!

– Нет, лучше сказать. Я давно хотел сказать, я уже сказал, но… этого мало, потому что вы мне не поверили. Между нами все-таки стоит одно существо…

– Молчите, молчите, молчите, молчите! – вдруг перебила Аглая, крепко схватив его за руку и чуть не в ужасе смотря на него».

Да, да, потому что это была правда. Между нею и князем было еще одно существо, она не думала, не хотела, не вызывала его, но он оказался здесь – угловатый, неумелый, нежеланный, в конце концов.

Аглая успела подумать: он всегда смотрит на меня жадными глазами, она уже обнимала его, терзала рубашку, расстегивала внизу ремень…

– Князь, князь, куда вы? – задыхаясь, кричала она. Но никакого князя не было. Был этот мальчишка из соседнего подъезда. Дурак. Она уже заталкивала в себя дурака. Вот и стоит плохо. Но все равно, все равно…

Они кончили одновременно – в разных квартирах на разных этажах большого, будто составленного из белых кубиков дома. Они все-таки нашли друг друга – эти юные читатели.

14.12.91

ЗАМЕТКИ

ПОПУТЧИК

В купе неожиданно – сидел молодой рыжий Бродский, говорил по сотовому телефону с какой-то нервной женщиной, может быть, оставшейся в Римини или ожидающей его в Болонье. На полке сумка и длинный кожаный футляр. Оказалось, фотограф, как и отец того Бродского, которого я знал прежде. Этот был европеец, в мягкой синей рубашке, у него, заметно, были свои проблемы, но вежлив и общителен – пожилая итальянская пара напротив оживленно беседовала с ним. Меня еле заметил.

Я смотрел на него и видел, как приподнимает брови, обращаясь к незримой собеседнице, и даже не подозревает, что он знаменитый русский поэт, что терпеть не может женщин такого настырного типа, что в позапрошлом году скончался в Нью-Йорке, был выставлен в похоронном зале на Бликкер-стрит и перезахоронен на кладбище Сан-Микаэле – синий-синий, полный туристами день в Венеции.

Не мог же я ему сказать по-русски, что у меня осталась тайная каурая фотография (снимать было запрещено вдовой), где нечетко: откинута половинка гроба и оттуда торчит лоб и нос. Вверху – два светящихся лампиона. Сбоку – моя расстроенная лысинка. Этот все равно не понял бы ничего.

Кстати, куда я забрел? У того Иосифа, хоть этот наверняка не Иосиф, не могло быть ни жены, ни детей. Слишком был горд. И для Нобелевской тоже. Недаром он упоминал о ней небрежно, с кривой ухмылкой, перечеркивающей его острое голое лицо. Тот во фраке черным пугалом, картаво принимающий и отвечающий, был каким-то известным дирижером, только что от пульта, где он своей палочкой указывал движение всему оркестру, вздымался вместе с ним и падал в чужой- своей музыке, еврейский Вагнер, и теперь растерянный заблудился на паркете среди чествующих его.

Недаром о том Иосифе женщины – приключения молодости избегали рассказывать. Они хотели его, они получали его – и ничего им не оставалось, даже удовольствия. Призрак, а не мужчина. Да он и не хотел доставлять им никакого удовольствия, вернее, хотел – и лишь корчился, как червяк. Настоящим мужчиной были его стихи. Неправильный голос, гортанный и струнный, завораживал, доводил до экстаза, недаром стихи были монотонные с долгими периодами, казалось, нескончаемые, заводили, завораживали, эрррекция с тремя р, вот почему так сжимались круглые колени и пересыхали рты, они влюблялись доброй половиной зрительного зала. И он знал это. Саркастическая усмешка – над собой?

Этот, я видел теперь, что, может быть, Иосиф, но совсем не Бродский, возможно, из того же колена израилева – и только, достал с полки свою кожаную сумку, и все было там уложено в привычном порядке: и несессер, и носки. У него вообще было все в порядке, и он, кажется, даже бравировал этим. Но снова зазвонил телефон. И по тому, как поскучнело острое лицо, как распушились рыжие волосы тонзуры и покраснела веснушчатая лысинка в серединке, я все понял.

Она его не оставляла.

Она его доставала.

Как того.

И он ничего не смог с ней поделать. Только еще раз сфотографировать. Фото на фоне особняка. Фото на дорожке сада. Фото в нашей теплой компании. Под пляжным зонтом. Полуприличное фото. Пышные волосы, гладкие волосы, мокрые волосы. Глаза, суженные, распахнутые, полузакрытое веко – взгляд искоса вниз. Он давно забыл, какая она на самом деле, потому что объектив заменил ему ее – живую и теплую. Все та же проблема.

Мелькали за окнами виноградники – ни одной светлой грозди, заросли сухой рыжей кукурузы – ни одного белого початка. Жизнь все так же не хотела нам давать своих плодов. И мне казалось, наш поезд – серебряная стрела так же старается убежать от жизни. И застывает фотографией на блестящей бумаге.

ПРОЕЗДОМ

Присел и подобрал каштан на земле. Вспомнились Прага, Киев, разные каштаны, разные поездки. Красивы каштаны на парижском асфальте. Хороши горячие в бумажном пакетике – зимняя сырая промозглость, парижская зима.


Разговор.

– Говорят, русские оккупировали Римини.

– Все равно у итальянцев отелей больше, чем русских, пусть едут.


Ренессанс – экстаз и созерцание.


Мичиели? – толпа несметная в раю не столько созерцает Господа и святых его, сколь каждый занят своим соседом – удивление, радость встречи, даже ужас.


Жить в Венеции теперь невозможно. Мертвый город, актеры и публика, все туристы – венецианцы. Качается лакированный нос гондолы, отражаясь в зыбкой зеленой улице. Качается водяная мостовая, отсвечивая всеми красками палаццо – абсурд и бессмыслица, всюду суют нос вездесущие маски. Персонажи Феллини – и глядят в длинные прорези масок. Да здесь каждый житель – свидетель тому, что было в этом великом артисте.


Глядя в зеленую воду канала, палаццо стоят по колено в воде. Маска зловещая совсем не радует, но странно весела. Набережная – театр марионеток.


В узком коридорчике-улице странный и пьяный хозяин кафе. Там своды – деревянные балки. Женщина внутри доедала блюдо мидий. Черные глаза явно не итальянца, скорее славянина, пьяно и разбойно улыбались. А там, вдали маленькой улочки, под потолком два ангелочка, два херувима – крылышки да рожицы – или показалось, да и как залетели сюда?


Два брата – пожилых еврея, похожи, держат на набережной магазин сувениров около отеля МЕТРОПОЛЬ. Если один начинал фразу, то другой ее заканчивал. Если один слушал вас и сочувственно склонял некрасивую полуседую голову в толстых морщинах – бегемот. То другой полуседой бегемот уже шагал к полке и подавал вам желаемое. Торговля под синим небом Венеции шла бойко.


Венеция для меня нечто большее чем

Необычайно яркое – с этого начать

Бежит золотой шар в бледном небе над крышей


На картинах – восемнадцатый век весь в античных развалинах. Облокотясь на руины, вольготно чувствуют себя пастухи и маркизы. Цыганка пляшет, воздевает бубен, изображая дикую природу и свободу. Тут же кто-то пасется.


Длинные носы маски и гондолы – что означают?

С борта катера пестрая девушка с фотоаппаратом так вылезла, свесилась, что чуть не выпала в муаровые волны.


Сан-Марино. В музее восковых фигур полутемно, и все неживые – сразу видно. Основная сцена: Гарибальди у постели умирающей девицы. Черная бородка и золотые разметавшиеся косы. Сюжета не знаю, но видно: это была его единственная любовь. Бедный Гарибальди – так и сидит, а она все умирает и умирает… Бедные восковые куклы среди моря голубоватых невысоких гор, тонущих в золотистом тумане…

Рядом картины средневековых пыток: так же равнодушно, как те, эти накладывают раскаленные щипцы, капают из чайника водой, разжигают уголья – и ни звука. Времени нет. И нечему расколдовать эти фигуры, дать им жизнь, чтобы засуетились, закричали, закорчились… Мертвецы высоко в горах. Видимость жизни – странное ощущение. Кто нам, живущим, так решил отомстить и показать такое? Зашел, и скорее хочется выйти наружу. Но коридор все не кончается, и возникают новые и новые фигуры восковых мертвецов, которые неумело изображают живых. И когда же спасение – реальность?

Такая горная благодать в лучистом тумане…


Лучисто проникает сквозь стекло сзади и сбоку – взгляд вбок и назад обходит фигуру предмета – ренессанс.


Честное слово, все позабыл. Не знаю, где это сидит, и что надо задеть, чтобы всплыло и зазвучало.


В купе я ничего не понимал из разговора попутчиков – молодого рыжеватого и пожилой пары, но, глядя на эти ястребиные смуглые лица, понимал всё – человеческое: жена, сцена, проблемы театра. Знатоки.


Болонья. В кафедральном соборе сегодня концерт. Перед папертью воздвигнута гигантская эстрада на четырех ногах. На площади – ряды стульев. Ветер полощет голубые полотнища сцены.

В самом соборе, в базилике четвероногий марсианин, древний зловещий из темного кедра – кафедра, откуда вещал Савонарола.


Болонья, музей Моранди. На стенах натюр морто, семьи усопших, пастельные души, бледное солнце. Гораздо больше Моранди я видел прежде в Москве. Все время хочется писать его с маленькой буквы, будто моранди – это такие особые картины. Или посуда.


Негроидный, веселый, из Туниса, здесь 10 лет, и не прошу пардона, все бегаю – официант.


Риччоне. Шикарные лавки, пляж близко, вдали в синеватом тумане – горы. Белые отели для богатых. Все демократия и демократия, а я-то думал, где они?


Свежий ветер с моря треплет флаги, скатерти на столиках, синие зонты от солнца, врытые в песок. Бередит глубоко наболевшее, шевелит воспоминания, из кадки вырвать пальму норовит.


Не новая, но верная… И потому всегда один, как сборище бессмысленных подростков. Но не хочу их общества в полях.


Пляж, никто не купается: волны, видите ли…

Все-таки холодное белое – этот свет вдвойне поутру, сидя на стуле и глядя на белый песок сквозь бокал, сквозит в вине – моря меньше половины.