Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы — страница 16 из 91

Подбородок был мокрый, а губы свежие. Оба, молча, в этом объятии, мы решили ускорить неизбежное событие, последнее соединение, требуемое всеми фибрами наших существ. Когда мы разделились, наши глаза повторили то же самое опьяняющее обещание. И какое странное было то чувство, которое выражалось на лице Джулианны и тогда для меня еще непонятное. Лишь потом, в последующие часы, я понял его, когда я узнал, что образ смерти и образ страсти вместе опьянили это бедное существо и что, отдаваясь томлению своей крови, она дала обет смерти. Я как сейчас вижу и буду вечно видеть это таинственное лицо под тенью этих древесных волос, ниспадавших над нами. Блеск воды на солнце, сквозь длинные ветки прозрачной листвы, придавал тени ослепительную вибрацию. Эхо смешивало в непрерывную и глухую монотонность звуки водяных струй. Все эти явления уносили меня из реального мира.

Мы молча направились к дому. Желание мое становилось таким интенсивным, видение близкого события приводило мою душу в такой экстаз, мои артерии так сильно бились, что я думал: «Не бред ли это?» Я не испытывал этого и в первую брачную ночь, когда переступил через порог…

Два-три раза мною овладевал дикий порыв, подобный неожиданному приступу безумия, так что я сдерживался только каким-то чудом: так сильна была физическая потребность овладеть этой женщиной. В ней, должно быть, тоже это состояние становилось невыносимым, потому что она остановилась, вздохнув.

— О, Господи! Господи! Это уж слишком!

Задыхаясь, тяжело дыша, она взяла мою руку и поднесла ее к сердцу.

— Ты чувствуешь?

Менее чем биение ее сердца я почувствовал эластичность ее груди через материю; и инстинктивно пальцы мои сжали знакомую им небольшую выпуклость. Я увидел, как в глазах Джулианны терялся зрачок под опускающимися веками. Боясь, чтобы она не потеряла сознание, я поддерживал ее; потом я почти донес ее до кипарисов, до скамейки, на которую мы опустились оба, изнеможенные. Перед нами стоял дом, точно во сне.

Она сказала, склонив свою голову на мое плечо:

— Ах, Туллио, как это ужасно! Не думаешь ли и ты что мы можем от этого умереть?

Она прибавила серьезно голосом, шедшим из каких-то глубин ее существа.

— Хочешь, мы умрем?

Страшная дрожь охватила меня, и я почувствовал, что в этих словах было какое-то странное значение, что преобразило ее лицо под ивой, после объятия, после молчаливого решения. И на этот раз я не понял. Я понял только то, что мы оба были во власти какого-то бреда и что мы дышим в атмосфере сна.

Точно во сне дом стоял перед нами. На сельском фасаде, на всех выступах, на всех углах, вдоль водосточных труб, на всех архитравах, на подоконниках, на плитах балконов между консолями, на кронштейнах — повсюду ласточки свили свои гнезда. Гнезда из глины, бесчисленные, старые и новые, скученные, как ячейки сотов, оставляли мало свободных промежутков. В этих промежутках и на дощечках ставней и на железной балюстраде экскременты белели точно известковые брызги. Хотя дом был нежилой и заперт, тем не менее он жил; он жил озабоченной радостной и нежной жизнью. Верные ласточки окружали его своим беспрерывным летанием, своими криками, своим сверканием, всей своей грацией и всей своей нежностью. В то время как в воздухе носились стаи с быстротой стрелы, перекликаясь, удаляясь и мгновенно слетаясь, почти задевая деревья, возносясь к солнцу, сверкая по временам своими белыми пятнами, неуловимые — в это время в гнездах и вокруг гнезд шла другая работа. Среди ласточек-наседок одни висели около отверстий, другие парили в воздухе; от других, вошедших наполовину в гнездышко, виднелся лишь раздвоенный хвостик, дрожащий и подвижный, черный и белый, на кончике желтоватый; другие, выглядывавшие наполовину, показывали свои блестящие грудки и рыжеватые шейки; другие, до тех пор незаметные, поднимались с резким криком и исчезали. Это веселье и шумное движение вокруг пустынного дома представляло такое грациозное зрелище, что несколько минут, несмотря на нашу лихорадку, мы не могли оторваться от него. Я прервал очарование, поднявшись. Я сказал:

— Вот ключ. Чего мы ждем?

— Нет, Туллио, подождем еще немного, — молила она с каким-то ужасом.

— Я пойду открою.

И я подошел к двери; я поднялся по трем ступеням, показавшимся мне ступенями алтаря. В тот момент, когда я собирался повернуть ключ с трепетом набожного человека, открывающего реликварий, я почувствовал за собой Джулианну, следовавшую за мной, пугливую, легкую, как тень. Я вздрогнул.

— Это ты?

— Да, это я, — пробормотала она, ласковая, касаясь моего уха своим дыханием.

И, стоя за моими плечами, она обняла мою шею руками так, что ее нежные кисти скрестились у меня под подбородком.

Это пугливое движение, смех, дрожащий в ее голосе и выдававший ее детскую радость, что испугала меня, ее манера обнимать, вся ее быстрая грация напоминала мне прежнюю Джулианну, молодую, нежную подругу счастливых годов, милое создание с длинной косой, со свежим смехом, с видом девочки. Чувство счастья охватило меня на пороге этого дома, полного воспоминаний.

— Открывать? — спросил я, держа руку на ключе, готовый повернуть его.

— Открывай, — отвечала она, не оставляя меня, и я чувствовал на своей шее ее дыхание.

Когда заскрипел ключ в замке, ее руки сжали меня сильнее, она прижалась ко мне, передавая мне свою дрожь. Ласточки щебетали над нашими головами, и их легкие посвистывания выделялись на фоне глубокой тишины.

— Входи, — шептала она, не оставляя меня. — Входи же, входи.

Этот голос, раздававшийся из уст таких близких, но невидимых, реальный и вместе с тем таинственный, дышавший жаром около моего уха и вместе с тем такой интимный, точно раздавался из глубины моей души, и женственный и мягкий, как ни один голос в мире, — я все еще слышу, его и буду вечно слышать.

— Входи, входи…

Я толкнул дверь. Мы тихонько переступили через порог, точно слитые в одно существо.

Передняя была освещена большим круглым окном.

Ласточка, щебеча, носилась над нашими головами. Мы удивленно подняли головы. Гнездо висело между гротесками свода. В окне недоставало стекла. Ласточка со щебетом выпорхнула в отверстие.

— Теперь я твоя, твоя, твоя, — шептала Джулианна, не оставляя моей шеи, но гибким движением она очутилась у меня на груди, чтобы встретить мои губы.

Мы долго целовались. Я сказал, опьяненный:

— Пойдем. Пойдем наверх; хочешь, я понесу тебя.

Несмотря на опьянение, я чувствовал в своих мускулах силу одним взмахом внести ее на лестницу. Она ответила:

— Нет. Я могу подняться одна.

Но, по-видимому, она не могла сделать этого. Я обнял ее, как в аллее, и, поддерживая, подталкивал со ступеньки на ступень.

В доме слышался тот глухой и далекий шум, который бывает в изгибах некоторых раковин; никакой другой звук не проникал сюда извне.

Когда мы очутились на площадке, я не открыл двери, которая была перед нами; я повернул направо в темный коридор, молча увлекая ее за руку. Она дышала так тяжело, что мне становилось жалко ее, и она заражала меня своим волнением.

— Куда мы идем? — спросила она меня.

Я ответил:

— В нашу комнату.

Почти ничего не было видно. Я руководился инстинктом. Я нашел ручку; открыл.

Мы вошли.

Темнота была перерезана светом, проникавшим через ставни, и там гул был глуше. Я хотел бы подбежать к окнам, чтобы сразу осветить комнату; но я не мог оставить Джулианну, мне казалось невозможным отделиться от нее, прервать хотя бы на мгновение соприкосновение наших рук, точно сквозь кожу обнаженные оконечности наших нервов магнетически соединились. Мы подвигались вместе, ничего не видя. Препятствие остановило нас в темноте.

То была кровать, большая кровать нашей свадьбы и нашей любви…

Куда донесся ужасный крик?

IX

Было два часа пополудни. Прошло около трех часов с нашего приезда в Виллу Сиреней.

Я оставил Джулианну на несколько минут одну и пошел позвать Калисто. Старик принес корзину с завтраком; и на этот раз не с удивлением, а с каким-то хитрым добродушием отнесся он ко второму неожиданному отпуску. Теперь Джулианна и я сидели за столом, как двое влюбленных, друг против друга, обмениваясь улыбками. У нас было холодное мясо, фруктовые консервы, бисквиты, апельсины, бутылка шабли.

Зала с украшениями в стиле барокко на своде, с ее светлыми стенами, с пастушеской живописью над дверями, имела вид какой-то устарелой жизнерадостности, вид прошлого столетия. Через открытый балкон проникал мягкий свет, потому что по небу распространились белые молочные полосы. В бледном прямоугольнике возвышался старый и почтенный кипарис, у подножия которого рос розовый куст, а на вершине его ютилось соловьиное гнездо. Внизу, между железными изгибами решетки, виднелась нежная светло-лиловая роща — весенняя слава Виллы Сиреней. Тройной аромат, весенняя душа Виллы Сиреней, подымался в тиши медленными ровными волнами.

Джулианна говорила:

— Ты помнишь?

Она повторяла:

— Ты помнишь?

Самые отдаленные воспоминания о нашей любви одно за другим приходили ей на память, вызванные легким намеком, они оживали с поразительной интенсивностью в родном для них месте, среди благосклонных к ним вещей. Но жажда жизни, овладевшая мной там, в саду, и теперь еще делала меня нетерпеливым, вызывала во мне преувеличенные видения будущего, противопоставляемые мной призракам неудачного прошлого.

— Нужно вернуться сюда завтра, самое позднее через два-три дня, и остаться здесь; но одним. Ты видишь, здесь есть все необходимое; все осталось на своих местах.

— Если бы ты хотела, мы могли бы остаться и на эту ночь… Но ты не хочешь! Правда, ты не хочешь?

Голосом, жестом, взглядом я старался соблазнить ее… Мои колени касались ее колен. А она смотрела на меня пристально, ничего не отвечая.

— Представь себе первый вечер, здесь, в Вилле Сиреней. Выйти, пройтись после Ave Maria, видеть освещенное окно! А, ты понимаешь… Свет, зажигающийся в доме в первый раз,