Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы — страница 31 из 91

Мой брат говорил:

— Ты не нашел еще уравновешенности. Ты не чувствуешь еще твердой почвы под ногами. Но не бойся. Рано или поздно ты выработаешь свой закон. Это случится вдруг, неожиданно, со временем.

И потом он говорил:

— Джулианна на этот раз, наверное, подарит тебя наследником, Раймондо. Я уже подумал о крестном отце.

Твоего сына будет держать при крестинах Джиованни Скордио. Ты не мог бы найти ему более достойного крестного отца. Он передаст ему свою доброту и силу. Когда Раймондо будет в состоянии понимать, мы будем говорить ему об этом великом старце. И твой сын будет тем, чем мы не смогли или не сумели быть.

Он часто возвращался к этому, часто называл Раймондо; он желал, чтобы ребенок, который должен был родиться, воплотил бы в себе его идеал. Он не знал, что каждое его слово ранило меня точно стрелой, сильнее возбуждало мою ненависть и усиливало страдание.

Ничего не подозревая, все домашние точно сговорились против меня, точно старались терзать меня. В их присутствии я испытывал такое чувство, как будто находился рядом с лицом, держащим в руках страшное оружие и не знающим его употребления и опасности. А постоянно ждал удара.

Чтоб отдохнуть, нужно было бежать от всех, искать уединения: но в одиночестве я встречался лицом к лицу со своим худшим врагом, с самим собой?

Я чувствовал, что гибну; мне казалось, что жизнь выходила через все поры. Порой ко мне возвращались состояния души, относящиеся к самому мрачному периоду моей жизни, теперь уже далекому. Иногда я испытывал чувство изолированности среди молчаливых призраков внешнего мира; порой я чувствовал лишь неподвижную, давящую тяжесть жизни и легкое биение артерии в голове.

Потом являлась ирония, сарказм против самого себя, неожиданное желание все уничтожить и разрушить, беспощадная насмешка, хищная злоба, брожение самых низменных инстинктов. Мне казалось что я не знаю, что такое прощение, сострадание, нежность, доброта. Все мои внутренние добрые источники закрывались, высыхали, точно пораженные проклятием. И тогда я видел в Джулианне лишь грубый факт — ее беременность; в себе я видел лишь глупого, осмеянного мужа, сентиментального героя плохого романа. Внутренний сарказм не щадил ни одного из моих поступков, ни одного из поступков Джулианны. Драма превращалась для меня в горькую и смешную комедию. Ничто меня более не удерживало, все узы порвались. И я думал: «К чему мне оставаться здесь и играть эту отвратительную роль? Я уеду, вернусь к прежней жизни, к разврату. Я постараюсь в себе все заглушить, погибну. Что из этого? Я хочу быть тем, что я есть: грязью, среди грязи!»

XXIV

В один из таких моментов я решил покинуть Бадиолу и ехать в Рим, наудачу.

Мне представился предлог. Не предвидя такого долгого отсутствия, мы оставили дом, как попало. Нужно было позаботиться о многом, нужно было принять меры, чтобы наше отсутствие могло продлиться до какого угодно срока. Я объявил о своем отъезде. Я убедил в его необходимости мать, брата, Джулианну. Я обещался вернуться через несколько дней. Я стал готовиться к отъезду.

Наконец, вечером, поздно, когда я укладывал свой чемодан, ко мне постучались в комнату.

Я крикнул:

— Войдите!

К моему удивлению вошла Джулианна.

— Ах, это ты?

Я пошел к ней навстречу. Она немножко запыхалась, может быть от лестницы. Я усадил ее. Я предложил ей чашку холодного чая с лимоном, напиток, который ей когда-то нравился и который приготовили для меня.

Она едва обмакнула свои губы и вернула мне его. Глаза ее выражали беспокойство. Наконец, она робко сказала:

— Ты, стало быть, едешь?

— Да, — отвечал я, — завтра утром, как тебе известно.

Последовало продолжительное молчание. В открытое окно врывалась очаровательная прохлада; свет луны играл на подоконнике, издали доносилась несмолкаемая трескотня кузнечиков, похожая на немного резкий и бесконечный, далекий звук флейты.

Она спросила меня изменившимся голосом:

— Когда ты вернешься? Скажи мне правду.

— Не знаю, — отвечал я.

Опять наступило молчание.

Время от времени набегал легкий ветерок и надувал занавески на окнах. Всякий долетавший до нас звук приносил нам сладость летней ночи.

— Ты покидаешь меня?

В голосе ее слышалось такое глубокое отчаяние, что жестокость моя сразу исчезла, жалость и сострадание овладели мной.

— Нет, — отвечал я, — не беспокойся, Джулианна. Но мне необходима передышка; я больше не могу, мне нужно вздохнуть.

Она сказала:

— Ты прав.

— Я думаю, что я скоро вернусь, как и обещал. Я напишу тебе. Может быть, и тебе станет легче, когда ты не будешь больше видеть моих страданий.

Она сказала:

— Мне никогда не будет легче.

Подавленный плач дрожал в ее голосе. Она прибавила вдруг, с выражением глубокого отчаяния:

— Туллио, Туллио, скажи мне правду, ты ненавидишь меня? Скажи мне правду!

Она спрашивала меня глазами, которые больше чем ее слова выражали страх. Казалось, в них сосредоточилась в это мгновение самая ее душа. Эти широко раскрытые глаза, чистый лоб, этот похудевший подбородок, все это нежное страдающее лицо, так контрастирующее с бесстыдным видом ее фигуры, и эти руки, эти тонкие, страдающие руки, протянутые ко мне с таким умоляющим жестом, возбудили мою жалость и нежность, более, чем когда-либо, тронули меня.

— Верь мне, Джулианна, верь мне. У меня нет неприязни к тебе и никогда не будет… Я не забываю, что я твой должник. Я ничего не забываю. Разве ты еще в этом не убедилась? Успокойся. Думай теперь о своем освобождении. А потом… кто знает! Но во всяком случае я не забуду тебя. А теперь, Джулианна, мне лучше уехать. Может быть несколько дней отсутствия принесут мне пользу, и я вернусь успокоенным. В будущем нужно будет большое спокойствие. И тебе нужна будет моя помощь.

Она сказала:

— Спасибо. Ты сделаешь со мной все, что хочешь.

Среди ночи до нас донеслось пение, сопровождаемое неясным звуком сельской флейты.

— Ты слышишь? — сказал я. Мы прислушались. Поднялся ветер. Нега летней ночи переполнила мне сердце.

— Хочешь пойти посидеть на террасе? — спросил я тихо Джулианну.

Она согласилась, встала. Мы прошли через другую комнату, где не было другого света, кроме луны. Большой белый поток, точно прозрачное молоко, заливал пол. Чтобы выйти на террасу, она шла передо мной в этом светлом потоке, и я мог ясно видеть ее обезображенную тень.

Где было легкое, гибкое существо, которое я сжимал в своих объятиях? Где была возлюбленная, которую я нашел под цветами сирени в апрельский полдень.

Мгновенно у меня промелькнули в сердце сожаление, отчаяние.

Джулианна села и положила голову на железо решетки. Ее лицо, освещенное луной, было белее всего окружающего, белее стены.

Глаза ее были полуоткрыты. От ресниц падала тень, смущавшая меня более, нежели взгляд.

Как я мог говорить?

Я повернулся к долине, наклонившись к решетке и сжимая пальцами ее холодное железо. Подо мной расстилалась громадная масса смутных призраков, среди которой я различал только сверкание Ассоро. Пение доносилось до нас с порывами ветра, а во время пауз слышался тот же неясный и отдаленный звук флейты. Никогда ночь не казалась мне полной такой неги и грусти. Из глубины моей души рвался громкий, хотя и неслышный крик об утраченном счастье.

XXV

Приехав в Рим, я тотчас же раскаялся, что уехал. Город был душный, раскаленный, почти пустой; и мне было страшно. Дом был немой, как могила, и все прежние вещи, знакомые мне вещи имели другой странный вид; и мне было страшно. Я чувствовал себя одиноким в этом страшном одиночестве; но я не пошел разыскивать приятелей, я не хотел вспоминать и узнавать их. Я принялся искать только того, против которого чувствовал непримиримую ненависть — Филиппо Арборио; я надеялся встретить его в каком-нибудь общественном месте. Я отправился в ресторан, который, я знаю, посещался им; я ждал его там целый вечер, обдумывая подробности столкновения. Шаги каждого вновь пришедшего разжигали мне кровь. Но он не пришел. Я расспросил прислугу. Она давно не видела его.

Я посетил фехтовальную залу. Зала была пустая, залитая зеленоватым светом, падавшим от закрытых ставень, в комнате носился какой-то особенный запах от мокрых паркетов. Учитель, покинутый своими учениками, принял меня с большой радостью. Я внимательно выслушал его подробный рассказ о триумфах, выпавших на его долю во время последнего состязания. Потом я стал его расспрашивать о приятелях, посещавших его школу; и наконец я спросил его о Филиппо Арборио.

— Его нет в Риме уже четыре или пять месяцев, — ответил мне учитель. — Я слышал, что он болен очень серьезной нервной болезнью и что ему трудно поправиться. Это говорил мне граф Галлиффа. А больше я ничего о нем не знаю.

Потом он прибавил:

— В самом деле он был очень слаб. Он взял у меня несколько уроков. Он боялся удара; он не мог видеть у себя перед глазами острия шпаги…

— Галлиффа еще в Риме? — спросил я.

— Нет, в Римини.

Несколько минут спустя я распростился с ним.

Неожиданная весть поразила меня. Я подумал: «Если б это действительно было правдой!» Я желал, чтобы он был поражен одной из тех ужасных болезной спинного мозга, которые приводят человека к страшным последствиям, к идиотизму, к самым тяжелым формам сумасшествия и затем к смерти. Признаки, известные мне из научных книг, воспоминания о посещении сумасшедшего дома, случай с одним из моих приятелей, бедным Спинелли, быстро пришли мне на ум. И мне представился бледный Спинелли, сидящий в большом кресле из красной кожи, землисто-бледный, точно труп, с неподвижными чертами лица, с широко раскрытым ртом, полным слюны и что-то бормочущим. Я как сейчас вижу жест, с которым он утирал все время бежавшую слюну. Я как сейчас вижу белокурую, тонкую, страдающую сестру, которая подвязывала ему, как ребенку, салфетку и зондом вводила в его желудок пищу, которую он сам не мог проглотить.