Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы — страница 34 из 91

В прихожей была тишина, на лестнице была тишина; тишина наполняла весь дом. Тут я слышал глухой и отдаленный гул, похожий на тот, что слышится в глубоких раковинах. Но теперь тишина походила на тишину могилы. Здесь было похоронено мое счастье.

Мари и Натали болтали без умолку, они не переставали задавать вопросы, все им было любопытно, они раскрывали ящики комодов, шкафов. Мисс Эдит по возможности сдерживала их.

— Посмотри, посмотри, что я нашла! — воскликнула Мари, бросаясь мне навстречу.

Она нашла на дне ящика букет лаванды и перчатку. Это была перчатка Джулианны; кончики ее пальцев были запачканы чем-то черным; на изнанке около рубчика еще ясно виднелась надпись: «Терновник, 27 августа 1880 г. Помни». Мне сразу вспомнился эпизод с терновником, один из самых веселых эпизодов из нашего первоначального счастья, отрывок идиллии.

— Разве это не мамина перчатка? — спросила меня Мари. — Отдай мне ее, отдай. Я хочу отвезти ее маме.

Обо всем остальном у меня осталось воспоминание, неясное, как сон.

Калисто, старый сторож, говорил мне что-то много. Я почти ничего не понял. Несколько раз он повторял пожелание:

— Мальчика, красивого мальчика, и да сохранит его Господь! Красивого мальчика!

Когда мы вышли, Калисто запер дом.

— А эти гнезда, эти счастливые гнезда? — сказал он, покачивая своей красивой, белой головой.

— Калисто, их не нужно трогать.

Все гнезда были покинуты, пусты, безжизненны. Последние ласточки улетели. Бледный луч солнца слабо золотил запертый дом, опустевшие гнезда. И ничто не было так грустно, как эти легкие, мертвые перышки, которые трепетали в глине там и сям.

XXXI

Срок приближался. Первая половина октября прошла. Доктор Вебести был извещен. Страдания могли наступить с одного дня на другой.

Мое возбуждение росло с каждым часом, становилось невыносимым. Часто меня охватывал порыв сумасшествия, похожий на тот, что увлек меня на плотину Ассоро. Я бежал далеко от Бадиолы, долгие часы проводил верхом, заставляя Орландо прыгать через рвы и изгороди, пуская его в галоп по опасным местам. Я и бедное животное возвращались домой усталые, покрытые потом, но невредимые.

Доктор Вебести приехал. И все в Бадиоле вздохнули свободнее, одушевились доверием, стали надеяться. Одна Джулианна не ожила. Не раз я замечал в ее глазах отблеск мрачной неотступной мысли, ужас какого-то трагического предчувствия.

Родовые боли начались; они продолжались целый день с некоторыми перерывами, то сильные, то более слабые, то выносимые, то раздирающие. Она стояла, опираясь о стол или прислонившись к шкафу, стискивая губы, чтобы не кричать; или же она сидела в кресле и оставалась в нем почти неподвижной, с лицом, закрытым руками, издавая время от времени слабый стон; или же она непрестанно меняла места, переходила из одного угла в другой, останавливаясь и сжимая конвульсивно какой-нибудь предмет. Зрелище ее страданий мучило меня. Не в силах владеть собой, я выходил из комнаты на несколько минут; потом входил, точно невольно притягиваемый; и я оставался и смотрел на ее страдания, не будучи в состоянии помочь ей, сказать ей хотя бы слово утешения.

— Туллио, Туллио, какая ужасная вещь! Я никогда еще так не страдала, никогда, никогда.

Наступил вечер. Мать, мисс Эдит и доктор спустились вниз в столовую. Я и Джулианна остались одни. Лампы еще не внесли. Лиловатые, октябрьские сумерки проникали в комнату; время от времени ветер потрясал стекла.

— Помоги мне, Туллио! Помоги! — кричала она вне себя от одной схватки, протягивая ко мне руки, и смотря на меня широко раскрытыми глазами; белок их казался странно белым в этой полутьме, и это придавало лицу мертвенную бледность.

— Скажи мне! Скажи мне! Что я могу сделать, чтобы помочь тебе, — бормотал я растерянно, не зная, что предпринять, гладя ее волосы и желая вложить сверхъестественную силу в этот жест. — Скажи мне! Что?

Она более не жаловалась, она глядела на меня и слушала, точно забыла о своей боли, она была поражена самым звуком моего голоса, выражением моей растерянности и волнения, дрожанием моих пальцев на ее волосах, безотрадною нежностью этого недействительного жеста.

— Ты любишь меня, правда? — сказала она, не переставая смотреть на меня, точно чтобы не пропустить какого-нибудь выражения моего волнения. — Ты мне все прощаешь?

И потом, снова приходя в волнение, она воскликнула:

— Нужно, чтобы ты меня любил, нужно, чтобы ты меня сильно любил, сейчас, потому что завтра меня не будет, потому что я умру сегодня ночью, может быть сегодня вечером; и ты раскаешься, что не любил меня, что не простил меня, — о, конечно, ты раскаешься…

Она казалась столь убежденной в своей смерти, что я оледенел от внезапного ужаса.

— Нужно, чтобы ты любил меня; может быть, ты не верил тому, что я говорила тебе тогда, ночью; может быть, ты не веришь мне и теперь; но ты поверишь, когда меня больше не будет, тогда ты прозреешь, ты узнаешь правду; и ты раскаешься, что недостаточно любил меня, что не простил меня…

Рыдания душили ее.

— Знаешь почему мне жаль умирать? Оттого, что ты же знаешь, как я тебя люблю… особенно, как я любила тебя после… Ах, какое наказание! Разве я заслужила такой конец?

Она закрыла лицо руками. Но тотчас же раскрыла его. Страшно бледная, она пристально посмотрела на меня. Казалось, еще более страшная мысль поразила ее.

— А если я умру, — прошептала она, — если я умру, оставив в живых…

— Молчи!

— Ты понимаешь…

— Молчи, Джулианна!

Я был слабее, нежели она. Ужас овладел мною, не давал мне силы произнести хотя бы одно слово утешения, противопоставить этим образам смерти слова жизни. Я был убежден в ужасном конце. Я посмотрел в лиловом полумраке на Джулианну, смотревшую на меня, и мне показалось, что я вижу на этом изможденном лице признаки агонии, признаки разложения, уже начавшегося и неотвратимого. Она не могла удержать крика, совсем не похожего на человеческий. Она схватилась за мою руку.

— Помоги мне, Туллио! Помоги.

Она сжимала мою руку сильно, довольно сильно, но недостаточно; я бы хотел, чтобы ее ногти вонзились в мое тело, я безумно нуждался в физическом страдании, которое сделало бы меня причастным ее страданию. И прижавшись лбом к моему плечу, она продолжала кричать. Это был звук, который делает неузнаваемым наш голос во время приступа физического страдания; звук, который равняет страдающего человека с страдающим зверем: инстинктивная жалоба всякой страдающей плоти, человеческой или животной. Время от времени она находила свой голос, чтобы повторить:

— Помоги мне!

И мне передавались ее мучительные судороги. И я чувствовал прикосновение ее живота, где маленькое, зловредное существо боролось с жизнью своей матери, безжалостно, без передышки. Волна ненависти подымалась из глубины моей души, хлынула в мои руки с преступным импульсом. Импульс был непреодолим; но образ уже совершенного преступления мелькнул во мне: «Ты не будешь жить».

— О, Туллио, Туллио, задуши меня, убей меня, я не могу, не могу, ты слышишь? Я не могу больше переносить; я не хочу больше страдать!

Она кричала с отчаянием, оглядываясь кругом глазами безумной, точно искала что-нибудь или кого-нибудь, кто оказал бы ей ту помощь, которой я не мог оказать.

— Успокойся, успокойся, Джулианна… Может быть, уже настал момент. Мужайся. Сядь сюда… Мужайся, дорогая! Еще немного! Я здесь с тобой. Не бойся!

Я бросился к колокольчику.

— Доктора! Пусть сейчас же приедет доктор!

Джулианна больше не жаловалась.

Казалось, она сразу перестала страдать или по крайней мере не замечала боли, пораженная новой мыслью. По-видимому, она что-то обдумывала; она была поглощена своей мыслью. Я едва успел заметить в ней эту неожиданную перемену.

— Послушай, Туллио, если у меня будет бред…

— Что ты говоришь?

— Если после, во время лихорадки явится бред, и я умру в бреду…

— Ну?

В ее голосе слышался такой ужас, ее остановки были так мучительны, что паника овладела мной; я дрожал, как лист, даже еще не понимая, что она этим хотела сказать.

— Ну?

— Все будут тут, вокруг меня… Если в бреду, я заговорю, я открою… Понимаешь? Понимаешь? Одного слова будет достаточно. В бреду ведь не знаешь, что говоришь! Ты бы должен…

В эту минуту вошли мать, доктор, акушерка.

— Ах, доктор, — вздохнула Джулианна, — я думала, что умру.

— Смелее, смелее, — произнес доктор своим ободряющим голосом. — Не бойтесь, все будет хорошо.

Он взглянул на меня.

— Я думаю, — прибавил он, улыбаясь, — что ваш муж чувствует себя хуже вас.

И он указал мне на дверь.

— Уходите, уходите. Вам не надо оставаться здесь.

Я встретил взгляд матери, беспокойный, испуганный, соболезнующий.

— Да, Туллио, тебе лучше уйти, — сказала она. — Федерико ждет тебя.

Я посмотрел на Джулианну. Не обращая внимания на остальных, она пристально смотрела на меня блестящими, странно сверкающими глазами. В этом взгляде было все напряжение ее отчаивающейся души.

— Я не уйду из соседней комнаты, — твердо объявил я, продолжая смотреть на Джулианну.

Повернувшись, чтобы выйти, я увидел акушерку, клавшую подушки на постель муки, на постель страдания, и я вздрогнул, как от дыхания смерти.

XXXII

Это было между четырьмя и пятью часами утра. Боли все еще длились с некоторыми перерывами. Около трех часов сон внезапно овладел мной на диване, на котором я сидел в соседней комнате. Кристина меня разбудила, она сказала, что Джулианна хочет меня видеть.

Еще не очнувшись хорошенько, я вскочил на ноги.

— Я спал? Что случилось? Джулианна…

— Не пугайтесь. Ничего не случилось. Боли утихли. Пожалуйте взглянуть.

Я вышел. Я сразу увидел Джулианну.

Она лежала на подушках, бледная как ее рубашка, почти безжизненная. Я тотчас же встретился с ее глазами, потому что они были обращены на дверь в ожидании меня. Глаза ее показались мне еще шире раскрытыми, более глубокими, еще больше ввалившимися и окруженными большею синевой.