— Видишь, — произнесла она, еле слышно. — Я все еще в том же положении.
И она не переставала смотреть на меня. Глаза ее, казалось, говорили, как и глаза княгини Лизы: «Я ждала помощи от тебя, а ты не помогаешь мне, даже ты!»
— А доктор? — спросил я у матери, стоявшей тут с озабоченным видом.
Она указала мне на дверь. Я направился туда. Я вошел. Я увидел доктора у стола, на котором лежали всякие медикаменты, черный футляр, термометр, бинты, компрессы, склянки, всякие специальные трубки. Доктор держал в руках эластичную трубку, к которой он прикреплял катетер; вполголоса он давал наставления Кристине.
— Доктор! — спросил я его резко. — В чем же дело?
— Пока нет ничего тревожного.
— А все эти приготовления?
— Из предосторожности.
— Но сколько же времени будет длиться эта агония?
— Мы приближаемся к концу.
— Говорите прямо, прошу вас. Вы предвидите какое-нибудь несчастье? Говорите прямо…
— Пока не предвидится ничего серьезного. Я боюсь геморрагии и принимаю меры. Я остановлю ее. Доверьтесь мне и успокойтесь. Я заметил, что ваше присутствие сильно волнует Джулианну. В этот последний короткий промежуток ей нужно собраться со всеми своими силами. Необходимо, чтобы вы удалились. Обещайтесь слушаться меня. Вы войдете, когда я вас позову.
До нас долетел крик.
— Возобновляются боли, — сказал он. — Вот и конец. Будьте же спокойны!
Он направился к двери. Я последовал за ним. Мы подошли к Джулианне. Она схватила мою руку и сжала ее точно клещами. У нее было еще столько силы!
— Мужайся! Мужайся! Мы здесь. Все пойдет хорошо. Правда, доктор? — пробормотал я.
— Да, да. Теперь нельзя терять времени. Оставьте его, Джулианна, дайте ему уйти.
Она посмотрела на доктора и на меня расширенными глазами. Она оставила мою руку.
— Мужайся, — повторил я, задыхаясь. Я поцеловал ее мокрый лоб. Я повернулся, чтобы уйти.
— Ах, Туллио, — крикнула она мне вслед раздирающим голосом, который обозначал: «Я больше тебя не увижу».
Я хотел снова вернуться.
— Уходите, уходите, — повелительно приказал доктор.
Мне пришлось повиноваться. Кто-то запер за мною дверь. Я стоял у двери несколько минут, прислушиваясь; но колени у меня подкашивались, стук сердца заглушал всякий другой шум. Я бросился на диван; я вцепился зубами в платок, я зарылся головой в подушку. Я тоже страдал физически, точно меня медленно и неудачно ампутировали. Вопли родильницы доносились до меня через дверь. И при каждом из этих криков я думал: «Это последний!». В промежутках слышался гул женских голосов: вероятно, утешения матери и акушерки. Раздался крик, более сильный и нечеловечный, чем другие. «Это последний!» И я вскочил на ноги, охваченный ужасом.
Я не мог шевельнуться. Прошло несколько минут, прошло бесконечное время. Подобно молниям мысли, образы мелькали у меня в мозгу. «Родился? А если она умерла? А если оба они умерли? И мать и сын? Нет, нет! Она, вероятно, умерла; а он жив. Но отчего не слышно плача? Геморрагия, кровь…» Я увидел красное озеро и посреди него захлебывавшуюся Джулианну. Я победил ужас, сковавший меня, и бросился к двери. Я открыл ее и вошел.
— Не подходите! Не подходите! Вы хотите убить ее?
Джулианна казалась мертвой, она была неподвижна, бледнее рубашки. Мать стояла, наклонившись над ней, и держала компресс. Большие кровяные пятна виднелись на постели; большие кровяные пятна виднелись на паркете. Хирург приготовлял «ирригатор» спокойно и методично; руки его не дрожали, но лоб был нахмурен. Таз с кипевшей водой стоял в углу. Кристина наливала горячую воду в другой таз, в котором держала термометр; другая женщина уносила вату. В воздухе слышался запах аммиака и уксуса.
Все мельчайшие подробности сцены, подмеченные сразу одним взглядом, навек запечатлелись у меня в памяти.
— Не свыше 50 градусов, — обратился доктор к Кристине. — Будьте внимательны.
Так как я не слышал детского плача, то оглядывался по сторонам. Кого-то недоставало в этой комнате.
— А ребенок? — спросил я дрожа.
— Он там, в той комнате. Идите, взгляните на него, — ответил мне доктор. — И оставайтесь там.
Я отчаянным жестом указал на Джулианну.
— Не бойтесь. Воды сюда, Кристина.
Я взошел в другую комнату. До меня доносился слабый, едва слышный плач. Я увидел на слое ваты красноватое тельце, местами посиневшее; худые руки акушерки растирали ему спину и подошвы.
— Пожалуйте, пожалуйте, синьор; пожалуйте взглянуть на него, — сказала акушерка, продолжая растирать его. — Взгляните на этого хорошенького мальчика. Он не дышал; но теперь уже больше нет опасности. И посмотрите, какой мальчик.
Она перевернула ребенка, положила его на спину, показала мне его пол.
— Посмотрите!
Она схватила ребенка, подняла его в воздух. Плач становился немного сильнее.
Но в глазах у меня было странное мерцание, мешавшее мне хорошенько разглядеть. Во всем моем существе было что-то странное, мешавшее мне точно воспринимать все реальные и грубые явления.
— Посмотрите! — повторила еще раз акушерка, положив на вату плакавшего ребенка.
Он теперь громко плакал. Он дышал, он жил! Я наклонился над этим содрогающимся тельцем, от которого пахло ликоподием; я наклонился, чтобы рассмотреть его, чтобы найти ненавистное мне сходство. Но маленькое, вздутое, пополневшее лицо, с выдающимися глазными яблоками, распухшим ртом, с бесформенным подбородком почти не имело человеческого вида и вызывало во мне чувство отвращения.
— Когда он родился, — пробормотал я, — когда он родился, он не дышал.
— Да, синьор. Асфиксия…
— Каким образом?
— У него пуповина была обернута вокруг шеи. И потом, может быть, прикосновение кровей…
Она говорила, не отвлекаясь от ухода за ребенком. А я смотрел на эти сухие руки, спасшие ему жизнь и теперь с нежной ловкостью заворачивавшие его пуповину в тряпочку, смазанную маслом.
— Джулия, дайте мне свивальник. — И, бинтуя живот ребенка, она прибавила:
— Ну, теперь он вне опасности. Да благословит его Господь.
И ее ловкие руки взяли маленькую мягкую головку, чтобы придать ей форму. Ребенок кричал все сильнее, точно гневаясь на кого-то, весь содрогаясь и сохраняя апоплексический вид, эту синеватую красноту, свой отвратительный вид. Он кричал все сильнее, точно желая доказать мне свою жизненность, точно вызывая меня и желая привести меня в отчаяние.
Он жил, он жил! А мать? Я снова вошел в ту комнату, неожиданно, вне себя.
— Туллио.
То был голос Джулианны, слабый, как голос умирающей.
Приблизительно в десять минут непрерывная струя с высокой температурой остановила геморрагию. Родильница отдыхала теперь на своей кровати в алькове. Было совсем светло.
Я сидел у ее изголовья; я смотрел на нее, молча, с состраданием.
Она не спала; но страшная слабость лишала ее всякого движения, всякого выражения, и она казалась лишенной жизни. Глядя на ее восковую бледность и припоминая все виденные мной кровяные пятна, всю эту бедную кровь, пропитавшую простыни, прошедшую через матрац, запачкавшую руки хирурга, я думал: кто-то ей вернет всю эту кровь. Я сделал инстинктивное движение, чтобы прикоснуться к ней, потому что мне казалось, что она стала холодной как лед. Но боязнь обеспокоить ее удержала меня. Несколько раз во время моего долгого созерцания меня охватывал внезапный страх, и я подымался, чтобы позвать доктора. Отдаваясь своим мыслям, я распутывал клочок корпии и по временам с чрезвычайной осторожностью подносил его к губам Джулианны, чтобы по колебаниям ниточек судить об ее дыхании.
Она лежала на спине. Низкая подушка поддерживала ее голову. Каштановые волосы, немного распущенные, обрамляли ее лицо, делая ее черты более нежными, более восковыми; на ней была рубашка, застегнутая у шеи, застегнутая у кистей рук, а ее руки лежали вытянутыми на простыне, такие бледные, что они отличались от простыни лишь синевой своих вен. Сверхъестественная доброта исходила из этого бедного существа, бескровного и неподвижного, доброта, проникшая в мое существо, переполнившая мое сердце. А она, казалось, повторяла: «Что ты сделал со мной?» Ее обесцвеченный рот с падающими углами говорил о смертельной усталости; этот сухой рот, искривленный конвульсиями, измученный криками, казалось, повторял мне: «Что ты сделал со мной?»
Я смотрел на худобу этого тела, которое едва образовывало рельеф на поверхности постели. Так как событие совершилось; так как она, наконец, освободилась от своей ужасной ноши; так как другая жизнь отделилась от нее навсегда, то инстинктивное чувство отвращения, неожиданные порывы вражды не нарушали более моей нежности и жалости к ней, я чувствовал к ней прилив бесконечной нежности и бесконечной жалости, как к самой лучшей и самой несчастной женщине на свете.
Вся моя душа зависела от этих бедных уст, которые с минуты на минуту могли испустить последний вздох. Глядя на ее бледность, я совершенно искренне думал: «как я был бы счастлив, если б мог перелить ей в жилы половину моей крови!»
Слушая легкое тиканье часов, положенных на ночном столике, чувствуя, что время бежит с этими ровными минутами, я думал: «А он живет». Время бежало, и это вызывало во мне странный страх, совсем другой, чем тот, который я испытал при других случаях, какой-то неопределенный.
Я думал: «Он живет, и жизнь его упорна; когда он родился, он не дышал; когда я смотрел на него, на его теле были все признаки удушья. Если б акушерка не спасла его, он был бы теперь маленьким, синим трупом, безобидной, ничтожной вещью, чем-то таким, что легко можно было бы забыть. Я тогда должен был бы заботиться только о выздоровлении Джулианны; я не покидал бы этой комнаты, я заменил бы ей самую усердную и нежную сестру милосердия; мне удалось бы перелить в нее жизнь; совершить чудо силой любви. Она не могла бы не выздороветь. Она воскресла бы понемногу, переродилась бы с новой кровью. Она казалась бы новым существом, свободным от всякой грязи. Оба мы чувствовали бы себя очищенными, достойными друг друга после этого долгого и тяжелого искупления. Болезнь и выздоровление сделали бы далекими и неопределенными все печальные воспоминания! А я хотел бы изгладить из ее души даже тень воспоминания; я хотел бы ей дать полное забвение в моей любви. Всякая другая человеческая любовь казалась бы ничтожной в сравнении с нашей после такого испытания». Я одушевлялся почти мистическим освещением воображаемого будущего, и под моим пристальным взглядом лицо Джулианны делалось каким-то нематериальным, принимало выражение сверхъестественной доброты, точно она уже оставила мир, точно с потерею крови утратила все, что было возбудительного и нечистого в ее организме и не обратилась перед лицом смерти в простую духовную сущность.