Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы — страница 36 из 91

Немой вопрос больше не мучил меня, не казался мне страшным: «Что ты сделал со мной?» Я отвечал: «Разве благодаря мне ты не стала сестрой страдания? Разве твоя душа не поднялась в страдании на головокружительную высоту, с которой могла видеть мир в необычном освещении? Не через меня ли тебе открылась высшая правда? Что значат наши заблуждения, падения, ошибки, если мы могли сорвать с наших глаз хотя один покров; если нам удалось освободить лучшие стороны нашего злополучного существа? Нам будет дано высшее наслаждение, о котором могут мечтать лишь избранные на земле: сознательное возрождение!»

Я одушевлялся. Альков был безмолвен, мрак был таинственный, а лицо Джулианны казалось мне сверхчеловеческим; и мое созерцание казалось мне торжественным, потому что я чувствовал в воздухе близость незримой смерти. Душа моя следила за этими бледными устами, которые каждую минуту могли испустить последний вздох. Эти губы искривились, испустили стон. Болезненная судорога изменила черты лица, задержалась на нем некоторое время. Складки на лбу стали глубже, кожа на веках вздрогнула, из-под ресниц показалась белая полоска.

Я наклонился над больной. Она открыла глаза и тотчас же снова их закрыла. Казалось, что она меня не видела. В глазах не было взгляда, точно они были поражены слепотой. Уж не случилось ли анемическое поражение? Уж не ослепла ли она вдруг?

Я заметил, что в комнату входил кто-то. «Дай Бог, чтобы это был доктор!» Я вышел из алькова; и в самом деле я увидел доктора, мать, акушерку, входивших осторожно в комнату. За ними следовала Кристина.

— Спит? — спросил доктор вполголоса.

— Стонет. Она, вероятно, очень страдает.

— Она разговаривала?

— Нет.

— Ни в коем случае нельзя ее беспокоить. Помните это.

— Она недавно открыла глаза на одно мгновение, и мне показалось, что она ничего не видит.

Доктор вошел в альков, сделав нам знак, чтобы мы не входили. Мать сказала мне:

— Пойдем, нужно менять перевязки. Уйдем отсюда. Пойдем посмотрим на Мондино. Там и Федерико.

Она взяла меня за руку. Я дал себя увести.

— Он заснул, — прибавила она. — Он спит спокойно. Сегодня после полудня приедет кормилица.

Несмотря на то, что она была грустна и беспокоилась за состояние Джулианны, глаза ее улыбались, когда она говорила о ребенке; все лицо ее озарялось нежностью.

По предписанию доктора ребенку отвели комнату, находившуюся далеко от комнаты родильницы; большая, светлая комната, которая хранила много воспоминаний нашего детства. Войдя, я тотчас же увидел около колыбели Федерико, Мари и Натали; все, наклонившись, смотрели на маленького ребенка. Федерико обернулся ко мне и прежде всего спросил:

— Как поживает Джулианна?

— Плохо.

— Не спит?

— Страдает.

Против желания я отвечал резко. Какая-то сухость сразу наполнила мое сердце. Я чувствовал непреодолимое и нескрываемое отвращение к этому непрошенному гостю; я чувствовал неудовольствие и нетерпение за мучение, бессознательно причиняемое мне окружающими. Как я ни старался, мне не удалось этого скрыть. Теперь я, мать, Федерико, Мари и Натали стояли вокруг колыбели и смотрели на спящего Раймонда. Он был завернут в пеленки, голова его была покрыта чепчиком, украшенным кружевами и лентами. Лицо казалось менее распухшим, но все еще было красным, а щеки блестели как кожица на только что затянувшейся ране. В углах рта было немного слюны; веки, лишенные ресниц, распухшие по краям, прикрывали выпуклые глазные яблоки. На носу, еще совсем бесформенном, была царапина.

— Но на кого он похож? — сказала мать. — Я еще не могу найти сходства.

— Он слишком еще мал, — заметил Федерико. — Надо подождать еще несколько дней.

Мать два-три раза взглянула на меня, а потом на ребенка, точно сравнивая черты лица.

— Нет, — сказала она. — Может быть, он больше похож на Джулианну.

— Теперь он ни на кого непохож, — прервал я. — Он ужасен. Разве ты не видишь?

— Ужасен! Он прекрасен! Посмотри, какие волосы.

И она приподняла чепчик, тихонько, тихонько и раскрыла еще мягкий череп, на котором были склеены несколько темных волос.

— Бабушка, можно мне тронуть его? — просила Мари, протягивая руку к голове брата.

— Нет, нет. Ты хочешь его разбудить?

Этот череп был похож на воск, размякший от жары, маслянистый, черноватый, и казалось, что самое легкое прикосновение могло бы оставить след на нем. Мать прикрыла его. Потом она наклонилась, чтобы поцеловать его в лоб, с бесконечной нежностью.

— И я тоже, бабушка, — просила Мари.

— Но осторожно, Бога ради.

Колыбель была слишком высока.

— Подними меня! — сказала Мари Федерико.

Федерико поднял ее на руки; я увидел хорошенький, розовый рот моей девочки, уже сложившийся для поцелуя; прежде чем дотронуться до этого лба, я увидел длинные ее кудри, рассыпавшиеся по белым пеленкам. Федерико тоже поцеловал ребенка и потом взглянул на меня. Я не улыбался.

— И я? И я?

То была Натали, ухватившаяся за край колыбели.

— Осторожно, Бога ради!

Федерико поднял ее. И я снова увидел длинные локоны, рассыпавшиеся по белым пеленкам, когда она нежно нагнулась над ним. Я стоял, точно застывший, и мой взгляд, вероятно, выражал мрачное чувство, наполнявшее меня. Поцелуи губок, столь дорогих мне, делали еще более мне ненавистным этого пришельца. Я чувствовал, что был бы не в силах дотронуться до этого чужого тела, выразить хоть как-нибудь видимый акт отцовской любви. Мать смотрела на меня с беспокойством.

— Ты его не целуешь? — спросила она меня.

— Нет, мама, нет. Он чересчур измучил Джулианну. Я не могу простить ему…

Я инстинктивно отодвинулся назад с видимым отвращением. Мать оставалась с минуту пораженной и безмолвной.

— Что ты говоришь, Туллио? Чем же виноват этот бедный ребенок. Будь справедлив.

Мать заметила искренность моего отвращения; я не мог сдерживаться; все мои нервы противились этому.

— Сейчас не могу, не могу… Оставь меня, мама, это пройдет.

Голос мой был груб и решителен. Я весь дрожал. Какой-то узел сжимал мне горло, мускулы лица моего подергивались. После стольких часов жестокого напряжения все мое существо нуждалось в отдыхе. Я думаю, если б я мог плакать, мне стало бы легче, но нервы были по-прежнему напряжены.

— Ты меня очень огорчаешь, Туллио, — сказала мне мать.

— Ты хочешь, чтоб я поцеловал его? — воскликнул я вне себя.

И, подойдя к колыбели, я нагнулся над ребенком и поцеловал его.

Он проснулся, начал плакать, сперва тихо, потом с возрастающею яростью. Лицо его покраснело, и кожа собралась складками от напряжения, а белесоватый язык дрожал в широко раскрытом рте. Хотя я был вне себя от отчаяния, я заметил совершенную мною ошибку. Я почувствовал на себе пристальные недоумевающие взгляды Федерико, Мари и Натали.

— Прости меня, мама, — пробормотал я. — Я не знаю, что делаю. Я совсем потерял голову. Прости меня.

Она взяла ребенка из колыбели, держала его на руках и не могла успокоить. Его плач ранил меня, терзал мою душу.

— Пойдем, Федерико.

Я поспешно вышел. Федерико последовал за мной.

— Джулианна так плохо себя чувствует. Я не понимаю, как можно думать о ком-нибудь другом, кроме нее в эти моменты, — сказал я, оправдываясь.

— Ты ее еще не видел? У нее вид умирающей.

XXXIV

Несколько дней Джулианна находилась между жизнью и смертью. Ее слабость была такова, что малейшее усилие сопровождалось у нее обмороком. Она должна была все время лежать неподвижно; всякое усилие подняться вызывало у нее симптомы мозговой анемии. Ничто не могло преодолеть тошноту, освободить ее грудь от тяжести, прекратить шум, который она слышала постоянно.

День и ночь я проводил у ее изголовья, постоянно бодрствуя, постоянно на ногах, — сам удивляясь неутомимости своей энергии. Я употреблял все силы своей собственной жизни, чтобы поддержать эту жизнь, готовую каждую минуту потухнуть. Мне казалось, что на другой стороне изголовья стояла смерть настороже, готовая воспользоваться удобным моментом, чтобы похитить свою жертву. Порой я испытывал ощущение, будто я переходил в слабое тело больной, будто я отдавал ей часть своей силы, будто я давал толчок ее усталому сердцу. Проявления ее болезни не отталкивали меня, не внушали мне отвращения. Никакая материальность не оскорбляла нежности моих чувств. Мои возбужденные чувства были направлены к тому, чтобы наблюдать за малейшими изменениями больной.

Прежде чем она произносила слово, прежде чем она делала какое-нибудь движение, я угадывал ее желание, ее нужду, степень ее страдания. Без всяких указаний доктора я изобрел новые и остроумные способы облегчить ее страдания, успокоить ее боли. Только я один мог заставить ее есть, уговорить ее заснуть. Я прибегал ко всякого рода просьбам и ласкам, чтобы заставить ее проглотить какое-нибудь лекарство. Я был так настойчив, что она не могла мне отказать, она должна была делать благодетельное для нее усилие, победить свое отвращение. И для меня не было ничего приятнее этой едва уловимой улыбки, с которой она подчинялась моей воле. Малейший акт повиновения глубоко волновал меня. Когда она говорила слабым голосом: «Так? Хорошо? Я послушна?» — горло мое сжималось, и глаза затуманивались.

Она часто жаловалась на мучительный шум в висках, не дававший ей покоя. Я прикасался концами своих пальцев к ее вискам, чтобы замагнетизировать боль. Я ласкал ее волосы нежно, нежно, чтоб усыпить ее. Когда я замечал, что она спала, от ее дыхания у меня получалось обманчивое ощущение облегчения, точно сон снизошел и на меня. Перед этим сном я становился религиозным, меня охватывало бесконечное рвение, я испытывал потребность верить в какое-нибудь высшее Существо, всевидящее, всемогущее, к которому я мог бы обратиться со своими молитвами. Из глубины души моей поднимались прелюдии молитв христианского характера. Иногда внутреннее красноречие подымало меня на высоту истинной веры. Во мне пробуждались все мистические тенденции, переданные мне долгим рядом благочестивых предков.