Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы — страница 37 из 91

Мысленно молясь, я смотрел на спящую. Она все еще была бледной, как ее рубашка. Кожа ее была так прозрачна, что я мог бы сосчитать жилы на ее щеках, на подбородке, на шее. Я смотрел на нее с надеждой подметить в ней благотворный результат этого отдыха, медленное всасывание свежей крови, первые признаки, предшествующие выздоровлению. Я хотел бы обладать сверхъестественной способностью, чтобы присутствовать при таинственном возрождении, происходящем в этом ослабевшем теле. И я продолжал надеяться: «Когда она проснется, она почувствует себя здоровей».

Казалось, она испытывала большое облегчение, когда держала мою руку в своих ледяных руках. Иногда она брала мою руку, клала ее на подушку и, положив детским движением свою голову на нее, мало-помалу засыпала в этой позе. Чтобы не разбудить ее, у меня хватало сил держать долго, долго мою руку в полной неподвижности, что было мучительно.

Порой она говорила:

— Почему ты не спишь здесь, рядом со мной? Ты никогда не спишь.

И она заставляла меня класть мою голову на ее подушку.

— Будем спать!

Я делал вид, что засыпаю, чтобы показать ей хороший пример. Но когда я снова раскрывал глаза, я встречал ее широко раскрытые и пристально смотрящие на меня глаза.

— Ну, — восклицал я, — что же ты делаешь?

— А ты? — возражала она.

В ее глазах было выражение такой нежной доброты, что я чувствовал, как сердце мое таяло от любви. Я протягивал губы и целовал ее в закрытые глаза. Она делала то же самое. И потом говорила:

— Ну, будем спать.

И порой покрывало забвения спускалось на наше несчастье. Часто ее маленькие ноги были совсем окоченевшими. Я трогал их под одеялом, и они казались мраморными.

Она сама говорила мне:

— Они мертвые.

Они были такие худые, тонкие, маленькие, что могли поместиться в моей руке. Мне было так жалко их. Я сам согревал у камина шерстяную материю и непрестанно ухаживал за ними. Я хотел бы согреть их своим дыханием, покрыть их поцелуями. К этой жалости примешивались отдаленные воспоминания о любви, воспоминания о том счастливом времени, когда я одевал их утром и раздевал их вечером собственными руками, в позе, почти молитвенной, стоя на коленях.

Однажды после долгого бдения я так устал, что непреодолимый сон застал меня как раз в тот момент, когда я держал руки под одеялом и заворачивал в теплую материю маленькие мертвые ноги. Голова моя склонилась, и я заснул в этой позе.

Когда я проснулся, я увидел в алькове мать, брата и доктора, смотревших на меня с улыбкой. Я смутился.

— Бедный сын! Он выбился из сил! — сказала мать, поправляя мне волосы одним своим самым нежным жестом.

А Джулианна:

— Мама, уведи его! Федерико, уведи его!

— Нет, нет, я не устал, — повторял я. — Я не устал.

Доктор объявил о своем отъезде.

Он сказал, что больная находится вне опасности, что она на пути к верному выздоровлению. Нужно было только стараться восстановить всеми способами ее кровь. Его коллега, Джемма ди Тусси, с которым он переговорил, будет продолжать лечение, в общем очень простое. Более чем на лекарства он полагается на строгое выполнение предписанных им гигиенических и диетических указаний.

— По правде сказать, — прибавил он, указывая на меня, — я не мог бы желать более толковой, внимательной и преданной сиделки. Он сделал чудеса и еще сделает их. Я уезжаю спокойным.

Сердце мое сильно забилось, и я задыхался. Неожиданная похвала этого сурового человека в присутствии матери и брата глубоко взволновала меня; это было для меня высшей наградой.

Я посмотрел на Джулианну и увидел, что глаза ее были полны слез. Почувствовав взгляд, она вдруг разрыдалась. Чтобы сдержаться, я сделал неимоверное усилие, но мне не удалось; мне казалось, что душа моя тает. Добрые чувства всего мира заключались в моей груди в эту незабвенную минуту.

XXXV

Силы Джулианны медленно восстановлялись. Но мое постоянство не уменьшалось. Словами доктора Вебести я воспользовался, чтобы усилить свой надзор, не позволяя другим заменить себя, а самому не отдыхать, как советовали мне домашние. Тело мое привыкло к суровой дисциплине, и я больше не утомлялся. Вся жизнь моя была заключена в стенах этой комнаты, в интимности этого алькова, в кругу, где дышала дорогая больная.

Так как она нуждалась в абсолютном покое, чтобы не утомляться, она должна была мало говорить, то мне удалось удалить от ее постели даже домашних. Итак, значит, альков был изолирован от всего дома. Целыми часами я и Джулианна оставались одни. Ее болезненное состояние и мои заботы о ней заставляли нас порою забывать о нашем несчастье, терять всякое сознание действительности и помнить только о нашей необъятной любви. Мне тогда казалось, что вне занавесок алькова нет другой жизни, настолько сильно было сосредоточено на больной все мое существование. Ничто не напоминало мне об ужасном событии. Я видел перед собой страдающую сестру, и моей единственной заботой было помочь ее страданию.

Нередко это забвение прерывалось грубым образом.

Мать говорила о Раймонде. Занавески раздвигались, чтобы пропустить незваного пришельца.

Мать принесла его на руках. Я присутствовал при этом, и я почувствовал, что побледнел, потому что вся кровь хлынула мне к сердцу. А Джулианна, что должна была испытать она?

Я смотрел на это красное лицо, величиной с кулак взрослого человека, полузакрытое вышивками чепчика, и с жестоким отвращением, уничтожавшим во мне всякое другое чувство, я думал: «Что делать, чтобы освободиться мне от тебя? Почему ты не умер, задохнувшись?» Ненависть моя была безгранична, она была инстинктивной, слепой, неудержимой, я бы сказал — физической, потому что мне казалось, что она сидит в моем теле, выходит из моих мускулов, нервов и жил. Ничто не могло сдержать ее, ничто не могло уничтожить ее. Достаточно было присутствия пришельца в какую бы то ни было минуту, чтобы мгновенно уничтожить во мне все хорошее, чтобы я подчинился одной и единственной страсти: моей ненависти к нему…

Мать сказала Джулианне:

— Посмотри. За несколько дней он так изменился! Он больше похож на тебя, нежели на Туллио; но в общем он непохож ни на того, ни на другого. Он еще чересчур мал. Мы посмотрим, что будет дальше… Хочешь поцеловать его?

Она приблизила лоб ребенка к губам больной. Что должна была испытать Джулианна?

Ребенок заплакал. У меня хватило сил сказать матери без горечи:

— Унеси его, прошу тебя. Джулианна нуждается в покое. Эти потрясения причиняют ей много вреда.

Мать вышла из алькова. Плач стал тише, но он продолжал возбуждать во мне раздирающее ощущение, желание побежать и задушить его, чтобы больше не слышать.

Мы слышали его еще некоторое время, пока его уносили. Когда он смолк, тишина показалась мне ужасной; она упала на меня как камень, она раздавила меня. Но я не отдался этому страданию, потому что я тотчас же подумал о том, что Джулианна нуждается в помощи.

— Ах, Туллио, Туллио, это невозможно…

— Молчи, Джулианна! Молчи, если ты любишь меня! Прошу тебя, молчи!

Я умолял ее голосом и жестом. Все возбуждение ненависти разом упало; я страдал лишь ее страданием, я боялся лишь вреда, причиненного больной, я думал лишь об ударе, перенесенном этой хрупкой жизнью.

— Если ты любишь меня, ты не должна думать ни о чем другом, кроме твоего выздоровления. Посмотри! Я думаю только о тебе, я страдаю только за тебя. Нужно, чтобы ты не мучилась больше, ты должна всецело отдаться моей нежности, чтобы выздороветь.

Она сказала своим дрожащим и слабым голосом:

— Но кто знает, что ты испытываешь в тайниках твоей души. Бедный!

— Нет, нет, Джулианна, не мучь себя! Я мучаюсь только из-за тебя, когда вижу, что ты страдаешь. Я забываю обо всем, когда ты улыбаешься. Если ты чувствуешь себя хорошо — я счастлив. Стало быть, если ты любишь меня, ты должна вылечиться, ты должна быть покойной, послушной, терпеливой. Когда ты выздоровеешь, когда станешь сильнее, тогда… кто знает! Бог милосерден.

Она прошептала:

— Господи, сжалься над нами.

«Каким образом?» Я думал: «Заставив умереть пришельца».

Итак мы оба желали его смерти, и она тоже не видела другого исхода, кроме исчезновения ребенка.

Другого исхода не было. Я припомнил отрывок разговора, происходившего по этому поводу, вечером, при закате солнца, под вязами; и мне вспомнилось ее грустное признание. «Но теперь, когда он родился, все ли еще она его ненавидит? Может ли она испытывать искреннее отвращение к плоти от своей плоти? Может ли она искренне просить Бога, чтобы Он взял ее ребенка?» Во мне проснулась безумная надежда, уже мелькнувшая в тот вечер.

«Если бы в ней зародилась идея преступления и постепенно разрослась бы настолько, что увлекла бы ее!» Одно мгновение во мне мелькнула мысль о неудавшейся преступной попытке, когда я смотрел, как акушерка растирала спину и подошвы маленького, синеватого тельца ребенка, лежащего в обмороке? Но эта мысль тоже была безумной мыслью. Разумеется, Джулианна никогда не дерзнула бы…

И я смотрел на ее руки, лежащие на простыне, они были такие бледные, что отличались от полотна лишь синевой своих вен.

XXXVI

Странная печаль овладела мной теперь, когда больная поправлялась с каждым днем.

В глубине души мне было жалко грустных серых дней, проведенных в алькове, в то время как на дворе однообразно лился осенний дождь. В тех утрах, в тех вечерах и ночах была своя суровая прелесть.

С каждым днем мое милосердие казалось более прекрасным; любовь наполняла мою душу, иногда она затемняла мои мрачные мысли, иногда она заставляла меня забывать ужасную вещь, будила во мне утешающую мечту, какую-нибудь неопределенную надежду.

Сидя в том алькове, я иногда испытывал чувство, похожее на то, которое испытываешь в маленьких таинственных церквах: я чувствовал себя в убежище против грубости жизни, против искушений греха. Мне казалось иногда, что легкие занавески отделяют меня от пропасти. Меня охватывал страх перед неизвестным. Ночью я прислушивался к тишине дома вокруг меня, и духовными глазами я видел в глубине отдаленной комнаты при свете ночника колыбель, в которой спал пришелец, радость моей матери, мой наследник Ужас заставлял меня содрогаться; долгое время я оставался в оцепенении при зловещем мелькании все одной и той же мысли. Занавесы отделяли меня от пропасти.