Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы — страница 38 из 91

Но теперь, когда Джулианна с каждым днем поправлялась, не было более причин, чтобы уединяться, и мало-помалу общая домашняя жизнь врывалась и в эту спокойную комнату.

Мать, брат, Мари, Натали, мисс Эдит входили довольно часто и подолгу оставались в ней. Раймондо предъявлял права на материнскую нежность.

Ни мне, ни Джулианне невозможно было более избегать его. Нужно было целовать его, улыбаться ему. Нужно было искусно притворяться, переносить все утонченные, жестокие случайности, медленно страдать.

Вскормленный здоровым и питательным молоком, окруженный бесконечным уходом, Раймондо мало-помалу терял свой отвратительный внешний вид, он начинал белеть, полнеть, принимал более определенные формы, раскрывал свои серые глаза, но все его движения были мне ненавистны, начиная с сосания груди и кончая неопределенными движениями его маленьких рук.

Я никогда не мог признать в нем грацию, миловидность; мысль о нем всегда была мне враждебна. Я был принужден прикасаться к нему; когда мать подставляла его для поцелуя, по всему моему телу пробегала дрожь отвращения, точно от прикосновения гадины. Все фибры мои возмущались и все усилия мои были тщетны.

Каждый день приносил мне новые мучения, и мать была моей главной мучительницей. Однажды, нечаянно войдя в спальню и откинув занавесы алькова, я увидел ребенка, спокойно спавшего на постели рядом с Джулианной.

— Его оставила здесь мама, — пробормотала Джулианна.

Я выбежал, как сумасшедший. В другой раз за мной пришла Кристина. Я пошел за ней в детскую. Мать сидела и держала на коленях голого ребенка.

— Я хотела тебе показать его, прежде чем спеленать. Посмотри!

Чувствуя себя свободным, ребенок двигал руками и ногами, таращил глаза, засунув себе пальцы в рот, из которого текла слюна. На кистях рук, около ступней, около колен, на животе тело, покрытое рисовой пудрой, образовывало складки. Руки матери с наслаждением ощупывали его маленькие члены, показывая мне все их особенности, и останавливались на этой коже, гладкой и блестящей от только что принятой ванной. И казалось, что ребенок испытывал наслаждение.

— Посмотри, посмотри, какой он гладкий, — сказала она, предлагая мне его потрогать.

Пришлось тронуть его.

— Посмотри, какой он тяжелый.

И пришлось его поднять и чувствовать, как он трепещет в моих руках, охваченных дрожью, но не от нежности.

— Посмотри!

И мать, улыбаясь, ущипнула эту нежную грудь, заключившую в себе упорную жизнь этого зловредного существа.

— Любимец, любимец, любимец бабушки, — повторяла она, щекоча пальцем подбородок ребенка, еще не умевшего смеяться.

Милая, седая голова, ранее склонявшаяся к двум другим колыбелям, теперь, побелевшая немного больше, склонялась бессознательно над чужим ребенком, над пришельцем. Мне казалось, что она не была такой нежной с Мари и Натали, с истинными наследницами моей крови.

Она сама захотела спеленать его. Она перекрестила его живот.

— Ты еще не христианин!

И обращаясь ко мне:

— Надо назначить день крестин.

XXXVII

Доктор Джемма, кавалер ордена Святого Гроба в Иерусалиме, красивый, веселый старик, принес Джулианне в виде утреннего подношения букет белых хризантем.

— О, мои любимые цветы! — сказала она. — Спасибо.

Она взяла букет, долго смотрела на него, погружая в него свои похудевшие пальцы; была грустная аналогия между ее бледностью и бледностью осенних цветов. Это были хризантемы, величиною с распустившуюся розу, пышные, тяжелые; они были цвета болезненной кожи, бескровной, почти мертвой; они были синевато-бледные, как щеки маленьких нищенок, окоченевших от холода. Одни были слегка лиловатые, другие ударяли в желтый цвет, — поразительные тона.

— Возьми их, — сказала мне она, — поставь их в воду.

Было ноябрьское утро; едва прошла годовщина того печального дня, который напоминали эти цветы. Что буду делать я без Эвридики? В то время как я ставил в вазы белые хризантемы, мне пришла на память ария из Орфея. В моей памяти воскресли некоторые отрывки из странной сцены, происходившей год тому назад; я снова увидел Джулианну в этом теплом и золотистом свете, в этом нежном аромате среди всех этих предметов, носивших отпечаток женской грации, и которым призрак старинной мелодии придавал какую-то таинственную жизнь. А в ней эти цветы не будили воспоминания?

Смертельная печаль давила мне душу, печаль неутешного любовника. Другой выступил снова, глаза его были серые, как у пришельца.

Доктор сказал мне из алькова:

— Вы можете раскрыть окно. Надо, чтобы в комнате было побольше воздуха, побольше солнца.

— О, да, да, раскрой! — воскликнула больная.

Я открыл. В это время вошла мать с кормилицей, у которой на руках был Раймондо. Я остался за занавесками и, опершись на подоконник, стал смотреть на расстилавшиеся передо мною поля. Сзади меня слышались голоса домашних.

Приближался конец ноября. Яркий, густой свет расстилался над влажной деревней, над благородным и спокойным профилем гор. Казалось, что по верхушкам неясных оливковых деревьев реет серебристая дымка. Там и сям на солнце белели белые струйки дыма. По временам ветер приносил шум падающих листьев. А все остальное было окутано тишиной и молчанием.

Я думал: «Почему она пела в то утро? Почему, услыхав ее, я испытал такое волнение, такой страх? Она показалась мне другой женщиной. Значит, она его любила. Какому состоянию души соответствовало ее необычное излияние? Она пела, потому что любила. Может быть, я и ошибаюсь. Но я никогда не узнаю истины». То была уже не мутная чувственная ревность, то было более благородное горе, исходившее из глубины моей души.

Я думал: «Какое воспоминание она сохранила о нем? Это воспоминание часто ли мучает ее? Сын является живой связью между ними. Она должна находить в Раймонде некоторое сходство с тем, кому она принадлежала; со временем она найдет и более определенное сходство. Это немыслимо, чтобы она забыла отца Раймонда, и может быть он постоянно у нее перед глазами. Что испытывала бы она, если бы знала, что он погиб?»

И я представлял себе развитие паралича, представлял его себе по примеру того, что мне было известно из случая бедного Спинелли. Я видел его сидящим в кресле, обитом красной кожей, землисто-бледным, с застывшими чертами лица, с раскрытым и перекошенным ртом, полным слюны и какого-то бессвязного лепета; я видел жест, с которым он ежеминутно вытирал платком слюну, текущую по углам рта.

— Туллио!

Это был голос матери. Я повернулся и пошел к алькову. Джулианна лежала на спине, подавленная, молчаливая. Доктор рассматривал на голове ребенка начало молочницы.

— Итак решено: мы назначим крестины на послезавтра, — сказала мать. — Доктор думает, что Джулианне придется остаться в кровати еще некоторое время.

— Как вы находите ее, доктор? — спросил я старика, указывая ему на больную.

— Мне кажется, что в выздоровлении произошла некоторая остановка, — сказал он, покачивая своей красивой, белой головой. — Я нахожу ее слабой, очень слабой. Нужно усилить питание, сделать усилие…

Джулианна прервала его, посмотрев на меня с усталой улыбкой.

— Он слушал мне сердце.

— Ну и что же? — спросил я, резко повернувшись к старику. Мне показалось, что лоб его слегка омрачился.

— У нее сердце вполне здоровое, — поспешно ответил он. — Ему нужно только побольше крови… и спокойствия. Ну, ну, надо быть молодцом! В каком виде сегодня аппетит?

Больная сделала гримасу, выражавшую отвращение. Глаза ее были уставлены на открытое окно, где виднелся квадрат очаровательного неба.

— Сегодня холодно, не правда ли? — спросила она с какой-то робостью, пряча руки под одеяло.

И видно было, что она дрожала.

XXXVIII

На другой день я и Федерико отправились к Джиованни Скордио. Это было в последний ноябрьский день. Мы шли пешком по вспаханным полям.

Мы шли молча, задумавшись. Солнце медленно садилось. Неосязаемый золотой порошок носился в воздухе над нашими головами. Влажная земля ярко-коричневато цвета имела вид мирного могущества, я бы сказал спокойного сознания своей добродетели. От рытвин подымался пар, точно дыхание из ноздрей быков и буйволов, белые предметы в этом смягченном воздухе принимали страшную белизну, яркость снега. Корова вдали, рубашка пахаря, вывешенное полотно, стены скотного двора блестели точно при полнолунии.

— Ты печален, — сказал мне брат тихо.

— Да, мой друг, очень печален. У меня нет более надежды.

Последовало долгое молчание.

С изгородей шумно подымались стаи птиц. Слабо долетали звуки колокольчика от далекого стада.

— В чем же ты отчаиваешься? — спросил меня брат с прежним добродушием.

— В спасении Джулианны, а также и в своем.

Он замолчал; он не произнес ни одного слова утешения. Может быть и его томила печаль.

— У меня предчувствие, — продолжал я, — что Джулианна не встанет.

Он молчал. Мы шли по тропинке, обсаженной деревьями. Упавшие листья хрустели под ногами, а там, где их не было, почва как-то глухо звучала.

— Если она умрет, — прибавил я, — что я стану делать?

Внезапный страх, род паники, охватил меня: я посмотрел на брата, нахмурившегося и молчавшего. Я посмотрел вокруг на немую безотрадность этого дня. Никогда еще у меня не было такого ясного сознания ужасной пустоты жизни.

— Нет, нет, Туллио, — сказал мне мой брат, — Джулианна не может умереть.

Это подтверждение было тщетно, не имело никакого значения перед приговором судьбы. Тем не менее он произнес эти слова с простотой, которая поразила меня, настолько она была необычайна. Так иногда дети говорят неожиданные и важным слова, поражающие нас до глубины души; мне кажется, что сама судьба говорит их невинными устами.

— Ты читаешь в будущем? — спросил я его без тени иронии.

— Нет, но это тоже мое предчувствие, и я верю в него.

И на этот раз я почувствовал доверие к моему доброму брату; и на этот раз он раздвинул обруч, сжимавший мне сердце, но ненадолго. В остальную дорогу он говорил о Раймонде. Когда