Том 2 — страница 216 из 252

Нам кажется, что эти бесконечно разнообразные изменения глаголов посредством видовых окончаний и предлогов с единственною целью определить способ, каким происходит действие, придает русской фразе живость и определенность, которая в большей части случаев не может быть выражена на других языках: и нам кажется, что эта особенность русского словопроизводства еще драгоценнее его способности к образованию уменьшительных и увеличительных имен.

Точно такбе же решительное превосходство русского языка над другими европ. языками по богатству и разнообразию словопроизводства найдется и во всех почти других отраслях словопроизводства.

РУССКИЕ ТРАГИКИ: СУМАРОКОВ, КНЯЖНИН И ОЗЕРОВ

Постараемся в нескольких словах охарактеризовать содержание и форму произведений наших первых трех трагиков, имена которых выставлены в заглавии нашего очерка.

Прежде всего мы должны обратить внимание на ту сторону их трагедий, о которой менее всего думали они сами — на содержание. И Сумароков, Княжнин, и Озеров сходны между собою (как трагики) в том отношении, что все были подражателями французским трагикам. Сумароков подражал Корнелю и Расину, отчасти Вольтеру: Корнелю и Расину подражал и Княжнин. Озеров подражал уже Дюсису, переводчику и переделывателю Шекспира, н до некоторой степени знал греческих трігиков (понимал их так же, как Дюсис понимал Шекспира). От этого происходит основное различие между нашими трагиками XVI века и трагиком начала XIX века по содержанию: у Озерова оно глубже и разнообразнее (как у Дюсиса, сравнительно с Корнелем), нежели у Сумарокова и Княжнина, которые (подобно псевдоклассическим французским трагикам) ограничивались тесным кругом геройских чувств, изображаемых обыкновенно в борьбе с нежною любовью. У Озерова, как у Дюсиса, вместо неподвижного в своем величии героя сума-роковских и княжнииских трагедий, является человек, правда, слишком мечтательный, сантиментальный и часто до приторности нежный; но все-таки человек, а не бесчувственный резонер, только говорящий «возвышенных чувствах, но едва ля на самом деле проникнутый этими чувствами.

Сумароков и Княжнин сходны в том, что оба списывают своих героев с портретов. и\н, лучше сказать, идеальных бюстов, показанных свету Корне-

лем и Расином. Но Сумароков выгодно отличается от Княжнина тем, что он подражает, а не просто переводит, как почти всегда поступает Княжнии. Потому даже критики псевдоклассической школы, признававшие подражание делом поэзии, нисколько не затрудняясь признавать Сумарокова гениальным трагиком и, говоря только, что он подражал Корнелю, как Корнель подражал Эсхилу и Софоклу, не признавали самобытности и гениальности трагедий Княжнина: он и им (напр. Мерзлякову) казался просто «перелагателем». Озеров, подражает так же, как Сумароков: у него есть целые сцены, целые действия, буквально переведенные с французского; но много у него найдется отрывков и собственно ему принадлежащих. С этим не согласятся многие; но мнение, нами разделяемое (мнение, что Озеров не просто переводчик, что у него есть много не заимствованного, а вылившегося из души), достаточно подтверждается уже тем, что личность Озерова видна в его трагедиях, между тем как не только Княжнин, нет и Сумароков нигде не высказываются в своих трагедиях. Об Озерове можно было сказать:

Его чувствительность сразила,

Чувствительность, которой сила Мойны душу создала —

а ничего подобного нельзя сказать об отношении трагедий Сум. и Княжнина к «душе» [их] авторов.

Само собой разумеется, что при такой подражательности (и таким образцам, которые сами очень мало заботились о народности в своих трагедиях) нечего и опрашивать о народности у Сумарокова], Кн[яжина] и Озерова. Русского в их «Димитрии Самозванце», «Рославе» и «Димитрия Донском» столько же (за исключением имен), сколько их в «Гамлете» и «Эдипе». Едва ли не единственные строки, имеющие какое-нибудь существенное отношение к русской (если не народности, то по крайней мере) истории — перифраз нескольких мест из Наказа и Указов Екатерины II в «Титовом Милосердии» у Княжнина.

Что касается формы, о которой более всего заботились наши трагики (подобно своим образцам), то надобно сказать, что план трегедий Княжнина вообще лучше, нежели планы трагедий Сумарокова, а язык у Княжнина едва ли не больше еще напыщен, нежели у Сумарокова. По языку, нам кажется, Сумароков для своего времени стоял гораздо выше, нежели Княжнин для своего. Правда, что диких несообразностей в выражении у Кн[яжина] гораздо менее, нежели у Сумарокова, но это дело времени, а не автора.

У Озерова форма прекрасна (по мерке его времени) и язык очень хорош. Некоторые стихи даже и для нашего времени еще не потеряли всего своего достоинства.

ПРИМЕЧАНИЯСоставлены Н. В. Богословским

ЭСТЕТИЧЕСКИЕ ОТНОШЕНИЯ ИСКУССТВА К ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ

(Диссертация)

1 Среди работ Чернышевского по эстетике центральное место занимает его знаменитая диссертация.

Чернышевский начал писать ее в ту пору, когда еще только готовился к широкой журнально-публицистической деятельности. Он не играл тогда видной роли в журналистике, ие успел еще войти в круг «Современника». Это было время его первых выступлений в «Отечественных записках».

Во второй половине мая 1853 года Чернышевский подал прошение в Петербургский университет о допущении к испытаниям на степень магистра по истории русского языка и славянских наречий.

Однако, вскоре после подачи прошения, он решил держать экзамен по русской словесности.

Живая и страстная натура, пытливая мысль Чернышевского искали широкого поля деятельности.

Еще в самом начале пребывания в университете Чернышевский высказывал уверенность, что Россия мощно и самобытно выступит на поприще науки. «И да совершится через нас хоть частию это великое событие, — писал он в 1846 году. — И тогда недаром проживем мы на свете… Содействовать славе не преходящей, но вечной своего отечества и благу человечества, что может быть выше и вожделеннее этого?»

Новая тема его диссертации — о взаимоотношении искусства и действительности — получила утверждение профессора русской литературы А. В. Никитенко, который еще в 1848 году рекомендовал Чернышевскому подобную же тему для курсового сочинения 29.

20 июля 1853 года Чернышевский писал отцу: «Ha-днях… примусь за свою диссертацию… Теперь дожидаюсь книг (немецких), чтобы начать статьи об эстетике 30. Их нужно будет писать с большою осторожностью, чтобы они могли явиться в печати» («Литературное наследие», т. II, Письма, Госиздат, М. — Л. 1928, стр. 192).

Уже к началу сентября у Чернышевского была готова большая часть рукописи, которую он намеревался передать Никитенке на Предварительный просмотр.

В первой половине сентября не вполне законченная диссертация, заключавшая в себе, по словам Чернышевского, «критику некоторых положении гегелевской эстетики», была представлена профессору Никитенке, который согласился просмотреть ее «частным образом», чтобы своевременно, еще до напечатания, указать Черныщевскому, что необходимо было бы изменить в ней в соответствии с цензурными требованиями.

Поправки и замечания Никитенки показывают, что он стремился к тому, чтобы такие прямые обозначения, как «гегелевская школа», были заменены косвенными — например, «господствующие понятия», «обыкновенные понятия» и т. п. Некоторые, исключенные по настоянию Никитенки, места свидетельствуют, что первоначальный замысел Чернышевского в отношении критики идеалистической эстетики был шире того, что дано в окончательной редакции.

21 сентября 1853 года Чернышевский писал отцу: «Диссертацию свою пишу об эстетике. Если она пройдет через университет в настоящем своем виде, то будет оригинальна/ между прочим, в том отношении, что в ней не будет ни одной цитаты, а всего только одна ссылка 31. Если же найдут это не довольно ученым, то я прибавлю несколько сот цитат в три дня. По секрету можно сказать, что господа здешние профессора словесности совершенно не занимались тем предметом, который взял я для своей диссертации, и потому едва ли увидят, какое отношение мои мысли имеют к общеизвестному образу понятий об эстетических вопросах. Им показалось бы даже, что я приверженец тех философов, которых мнения Оспариваю, если бы я не сказал об этом ясно. Поэтому я ие думаю, чтобы у нас поняли, до какой степени важны те вопросы, которые я разбираю, если меня не принудят прямо объяснить этого. Вообще ц нас очень затмились понятия о философии с тех пор, как цмерли или замолкли люди, понимавшие философию и следившие за нею (курсив наш. — Н. Б.) («Литературное наследие», т. II, стр. 199).

Говоря так, Чернышевский имел в виду прежде всего, конечно, Белинского и Герцена — прямых своих предшественников в деле освобождения русской философской мысли от ига гегельянщины. Воскрешению материалистических традиций великих представителей революционной мысли России и должна была служить его работа. Опираясь на эти традиции, Чернышевский углублял и развивал дальше революционные идеи и философские взгляды своих учителей.

Диссертации Чернышевского суждено было открыть новую страницу в развитии русской общественной мысли, продолжавшей в пятидесятые — шестидесятые годы, несмотря на цензурные тиски, могучее движение вперед, в борьбе с проповедниками реакции, идеализма, застоя, крепостничества.

Что хотел сказать Чернышевский, указывая на то, что у нас еще не поняли, «до какой степени важны… вопросы», поднятые в его диссертации?

Ответ на это мы найдем и в авторецензии на «Эстетические отношения», и в «Очерках гоголевского периода русской литературы», и в последующей переписке Чернышевского. '