Том 2. Ночные дороги. Рассказы — страница 111 из 145

– Я позволил бы себе…

– Да, знаю; вы думаете, что другие их глупо тратят, а вы бы тратили умно. Заблуждение.

Глаза его сузились, он засмеялся.

– Я очень рад, что вы в хорошем настроении, – сказал я.

– Со вчерашнего дня у меня нет болей, – ответил он. – Это ничего не значит, конечно, на юридическом языке это называется sursis[141]. Но я приближаюсь, молодой человек, приближаюсь. Как ваши занятия?

Я ответил ему, что готовлю историю экономических доктрин. Он пожал плечами и потом сказал с сожалением, что можно было бы найти более интересное времяпрепровождение и что глупо, когда человек, которому нужно много есть и проводить дни с любовницей, сидит в закрытом помещении и изучает никому не нужную ерунду, тем более что все экономические доктрины никуда не годятся. Он считал еще теорию физиократов наименее глупой, как он сказал. И он стал объяснять мне быстрыми, отрывистыми фразами свои взгляды на несостоятельность тех положений, которые считались основными в политической экономии, – я поразился его исключительной памяти. Громадное большинство экономистов он считал глупцами; сколько мне помнится, только о Тюрго сказал, что тот был умен. Адам Смит был, по его мнению, компилятором, Рикардо спекулянтом, Прудон – крестьянской головой, неспособной ни к какой эволюции. Потом он прервал себя и сказал:

– Сидите и думаете: вот старик разошелся.

– Нет, но ведь этим вопросам вы посвятили много времени в вашей жизни.

– К сожалению, к сожалению, – быстро сказал он. – Но это не дало никаких положительных результатов, все это прах и ерунда: человеческое общество основано на взаимном обкрадывании – и об этом ни в одном экономическом трактате ничего нет.

– Но ведь именно физиократы не проводили большого различия между ворами и коммерсантами.

– Они были правы, они были правы. Вы умеете править автомобилем?

Это было так же неожиданно, как во время первого нашего разговора вопрос о том, люблю ли я ордена. Я ответил, что умею. – Это хорошо, – коротко сказал старик.

– Вы родились в России? В каком городе?

– В Петербурге.

– Удивительная страна, она готовит сюрпризы. Я их не увижу, а вы увидите. Если будете живы. – Потом он прибавил: – Я помню последнего императора, он был незначительный человек. Но с другой стороны, править стошестидесятимиллионным народом… – Он задумался, потом сказал непереводимую фразу: n'importe qui peut s'y casser le cul[142].

Он заговорил об истории и сказал, что она есть подлог и ложь: события никогда не происходили так, как они описаны.

– Но взятие Бастилии…

– Глупости… Два сумасшедших и три дурака – и это называется историческим событием, что вы скажете?

– Мне казалось, что не взятие Бастилии, как таковое, а как начало известного исторического процесса, который…

– Ерунда. Исторический процесс чужд понятию начала и конца, как вся природа. Чистейшая условность, чистейшая, чистейшая. Понимаете?

Он поднял на меня свои бесцветные, рассердившиеся глаза.

– Они обкрадывают друг друга, они пожирают друг друга, – вот содержание всей истории. Вы говорите о факторах? – сказал он, хотя я не произнес ни слова. – Эти факторы суть подлость и идиотизм.

– Мне казалось, что…

– У вас, может быть, доброе сердце, вам не хочется думать, что мир устроен именно так, а не иначе. Кроме того, вы ничего в нем не понимаете.

Он похлопал меня по плечу и улыбнулся.

– Не то что б я вас считал глупее других, видите ли, – я этого не думаю. Но вы не понимаете – так, как дети не понимают скабрезных анекдотов. Вот в чем дело.

Все, что он говорил, казалось мне удивительным – не потому, что было непохоже на обычные вещи, а оттого, что решительно все его высказывания неизменно были отрицательными. Это казалось мне неправдоподобным; он начинал походить на злодея из дешевого романа, в котором соединены решительно все недостатки и который лишен самой маленькой, самой случайной добродетели. Но, вместе с тем, это был живой еще и умный человек, и сплошная его отрицательность казалась мне невозможной. Я сказал ему это.

– Вы дикарь, – ответил он. – Вы задаете вопросы, которых не принято задавать. Европеец бы себе никогда этого не позволил. Но я предпочитаю это.

Лицо его исказилось, он зажмурил глаза и вдруг стал тихонько сползать со скамейки. Я подхватил его под руку, почувствовав на секунду худое старческое предплечье. Тело его показалось мне неправдоподобно легким. Он тяжело дышал с минуту, в глазах его стояло отчаяние. Потом он сказал:

– Проводите меня домой и непременно приходите завтра сюда же, в это же время.

Небольшое пространство, отделявшее нас от дома, в котором он жил, мы прошли за двадцать минут; несколько раз ему становилось плохо и тело его сразу оседало; мы останавливались, ждали, пока он отдышится, и потом продолжали идти. Последние несколько метров он прошел более уверенно.

– Благодарю вас, – сказал он у порога своей двери. – Значит, завтра мы увидимся. Если я попрошу вас об одной услуге, вы не откажете мне?

Я был очень взволнован и ответил, что я всецело в его распоряжении. Он попрощался, протянул мне дрожащую руку в своей неизменной нитяной перчатке.

На следующий день, купив вечернюю газету, я сразу увидел на первой же странице его портрет под сообщением о том, что с ним случился припадок уремии. В статье об этом было написано, что ввиду преклонного возраста больного врачи воздерживаются от каких бы то ни было высказываний.

* * *

Ночью я пришел на площадь Трокадеро, хотя было совершенно очевидно, что это не имело никакого смысла. Я знал, что он был тяжело болен, может быть при смерти, и, стало быть, не только не мог прийти сам, но вряд ли мог вспомнить о незначительном свидании и как-нибудь предупредить меня. К тому же он не знал ни моего адреса, ни даже моего имени. Я провел много часов там в те дни, и даже полицейские, изредка проходившие через площадь, стали смотреть на меня с подозрением, как мне показалось, но не беспокоили меня, по-видимому, из-за того, что я не был похож на бродягу, и к тому же никаких недоразумений за это время не случилось. Но я полагаю, что, если бы в этом квартале произошла в те времена кража, мне, вероятно, пришлось бы побывать в комиссариате и дать объяснение своего постоянного ночного присутствия на площади; и, конечно, тому, что я сказал бы, никто бы не поверил.

Я не считал бы себя обязанным к этому утомительному дежурству, если бы старик не спросил меня, могу ли я когда-нибудь оказать ему услугу. Слово «когда-нибудь» имело в его устах почти немедленный смысл; у него оставалось очень мало времени; оно измерялось днями, быть может, неделями, стало быть, я должен был быть готов каждую минуту. Я долго ломал себе голову над тем, что ему могло понадобиться от меня и почему он думал, что я могу оказать ему эту услугу. Он не знал обо мне ничего или почти ничего, не имел представления ни о моих возможностях, ни о степени моей готовности помочь ему в чем бы то ни было. Кроме того, что ему могло быть нужно? Несмотря на то что он давно ушел от власти, имя его оставалось магическим, и ему достаточно было отдать распоряжение, чтобы все было сделано так, как он этого хотел бы. Я не сомневался в том, что ему предстоят торжественные похороны, что давно готовы траурные каймы для некрологов и что вся страна ждет только его смерти, которая не могла, казалось, не наступить в самое ближайшее время. И о чем, о какой необыкновенной вещи мог думать этот человек в самые последние, в самые страшные дни? У него не должно было оставаться, как мне казалось, ни сожаления, ни раскаяния, ни желания исправить какую-либо ошибку – у этого старика, у которого презрение к людям было доведено действительно до беспримерной, почти нечеловеческой силы.

Пропита три недели. Я знал по газетам, что в состоянии его здоровья произошло улучшение, что накануне он в первый раз встал с кровати. И вот, ночью, я увидел, как он с трудом и необыкновенно медленно шел по направлению к площади. Я побежал ему навстречу и взял его под руку.

– Спасибо, спасибо, – отрывисто, как всегда, сказал он. – Если мы успеем, мы поговорим потом. Теперь я очень тороплюсь, мне надо ее перегнать, – сказал он, остановившись.

Мы проходили мимо скамейки. Я хотел посадить его.

– Нет, нет, – сказал он. – Помните, я просил вас об услуге?

– Я могу только повторить, что я в вашем распоряжении, – точно так же, как три недели тому назад.

– Вы сказали, что вы умеете править автомобилем. Вы можете отвезти меня в Beaulieu?

– Когда? – спросил я.

– Сейчас, – ответил он.

– Я готов, – сказал я. Я хотел его спросить, в состоянии ли он будет вынести долгие часы этого переезда, но не сказал ни слова. Мы продолжали идти, очутившись уже на одном из авеню, окружающих площадь. Старик сказал:

– Автомобиль стоит в ближайшем гараже. Я попросил вас отвезти меня, потому что не хочу, чтобы об этом путешествии кто-либо знал.

Я наклонил голову молча. Войдя в гараж, где нас встретил ночной сторож, араб, старик показал мне машину, на которой мы должны были ехать; это был прекрасный «крайслер». Я открыл дверцу, старик влез внутрь, опираясь на палку и на мою руку, я вывел машину из гаража, и через двадцать минут мы уже были на дороге Фонтенебло.

* * *

Тени деревьев летели навстречу автомобилю; мотор работал совершенно бесшумно, и, только поглядывая на счетчик, я невольно напрягал все свои мускулы, почти бессознательно готовясь к какому-то страшному толчку. Дорога, впрочем, была почти пустынна, автомобили попадались чрезвычайно редко. Впрочем, я два раза чудом, как мне показалось, избежал катастрофы. Это случилось оттого, что у меня вдруг потухли фары и я от волнения не мог их нащупать. Луна то показывалась, то скрывалась за облаками; был предрассветный час. Впереди меня шел высокий грузовик; и всякий раз, когда я приближался к нему, чтобы обогнать, перед моими глазами появлялась черная точка, происхождения которой я никак не мог объяснить; со мной никогда таких вещей не случалось. В третий раз, когда я решил пренебречь этой точкой, – стало чуть-чуть светлее, – и надавил на акселератор, теперь уже явственно перед самым стеклом я разглядел конец рельсы, который отстоял от платформы грузовика на несколько метров; я нажал на тормоз, машина плавно замедлила ход, и точка удалилась. Я обог