я, что не то он забыл нечто чрезвычайно важное, не то не сделал чего-то до крайности необходимого, не то в доме случилось несчастье: не почувствовал ли себя плохо Андрэ? Мадлен сидела на своем месте, помешивая ложечкой давно остывший чай, взглядывая изредка на Дорэна и все точно не решаясь уйти. Наконец она посмотрела на свои часы, подозвала гарсона, открыла свою длинную и узкую сумку, похожую на черный кожаный конверт, – и вдруг выяснилось, что маленький бумажник с деньгами, который должен был там находиться, она забыла дома. – Боже мой, что же делать? – сказала она низким голосом. Услышав этот голос, Дорэн понял, отчего происходило его волнение. – Разрешите мне заплатить, – проговорил он после секунды молчания. – Нет, нет, monsieur, благодарю вас тысячу раз. Это так досадно. Боже, ничего глупее этого не могло случиться, – говорила она. Но, в конце концов, другого выхода из положения не оставалось. Они вышли вместе из кафе, Дорэн посадил Мадлен рядом с собой, и – после этого в течение целого вечера и первых часов ночи его желтый «chrysler» можно было видеть в разных частях города, и в Булонском лесу, и на Версальской дороге; был июньский день, зной которого смягчался легким летним ветром; плескались в воздухе зеленые листья, остро сверкали стекла автомобиля, и желтый круг солнца скользил, покачиваясь, по черным крыльям машины.
Уже садясь рядом с Мадлен в автомобиль, Дорэн бессознательно знал, что так уйти от этой женщины он не может. Мадлен знала это еще раньше него. Она рассказала ему, что живет одна в Париже, что родители ее остались в Приморских Альпах, что ей двадцать восемь лет, что она пишет статьи об урбанизме и иногда снимается в кинематографе. Они пообедали на Больших бульварах, затем снова поехали кататься, потом Дорэн очутился у Мадлен, потом как будто бы ничего не было, затем он увидел как сквозь сон ее плечи, грудь с наивными, как ему показалось, мальчишескими сосками и ее длинные ноги и влажные глаза. Утром он, не вставая с дивана, дотянулся до телефона, стоявшего на маленьком столике, вызвал свой номер в Sainte-Sophie и сказал Андрэ, что придет часа в четыре дня. – Хорошо, папа, – спокойно ответил Андрэ. – Меня не будет дома в это время, я уйду за бабочками. – Прекрасно, значит, мы увидимся позже. – Еще через полчаса, – в сумрачном свете, проходившем сквозь закрытые ставни, – Дорэн сказал Мадлен, что просит ее быть его женой. – Вы с ума сошли, – ответила она, смеясь. – Я не шучу, – повторил Дорэн дрогнувшим голосом. Мадлен серьезно на него посмотрела, потом крепко обняла и поцеловала его и ничего не сказала.
В четыре часа дня Дорэн привез ее к себе, в Sainte-Sophie. Он обошел с ней дом и показал ей все комнаты, кроме комнаты Андрэ, по обыкновению запертой на ключ; Андрэ, уходя, никогда не оставлял дверь открытой. Они прошли в столовую; Мадлен остановилась у длинного зеркала, вделанного в стену, чтобы поправить прическу. Дорэн сзади подошел к ней и обнял ее, ее губы зашевелились, она, вздохнув от мускульного усилия и перегнувшись, обернулась к нему, чтобы поцеловать его, и в эту минуту увидела чьи-то чужие глаза: на пороге комнаты стоял худощавый мальчик, который внимательно смотрел на нее и на Дорэна. Дорэн покраснел, выпустил из рук плечи Мадлен и сказал неожиданно веселым голосом:
– Андрэ, я представляю тебе твою будущую новую мать. Мадлен, это мой сын, Андрэ.
– Alors, mon petit…[92] – заговорила Мадлен, употребив по ошибке ту же интонацию голоса, с которой она только что обращалась к Дорэну; и, тотчас же заметив это, повторила уже иначе: – Mon petit, faisons la connaissance[93].
Андрэ низко поклонился, поцеловал ее руку и холодно ответил: Enchante, madame[94].
С того времени, когда Мадлен переступила порог дома Дорэнов, Андрэ почувствовал, что в счастливой и спокойной его атмосфере произошли какие-то изменения. Мадлен внесла с собой нечто новое и резко непохожее на все, что было до сих пор. Андрэ не любил Мадлен за то, что всюду, где она появлялась, где двигалась ее фигура и раздавался ее низкий голос, – неизменно воцарялся один дух, и все окружающее ее начинало иметь только определенный смысл, в центре которого была она, Мадлен. Она как бы говорила своим присутствием: то, что вы думаете, делаете или читаете, важно только до тех пор, пока меня нет; а как только есть я, то вы не можете не думать обо мне и не считать, что моя близость есть главная цель вашей жизни. Мадлен не стремилась к этому сознательно; но в ней была особенная душевная влажность, готовность каждую минуту пойти навстречу всякому движению, которое произошло бы в этом напряженном воздухе. У нее были всегда горячие руки и губы; и когда вечером она небрежно целовала Андрэ в лоб, желая ему спокойной ночи, Андрэ делалось неприятно.
Мадлен отличалась счастливейшим физическим равновесием, и в некотором смысле ее организм был так же совершенен и неутомим, как легкие орла или мускулы лучшего в мире атлета; и всякое ощущение, доставляющее обыкновенному человеку легкую боль или удовольствие, соблазн которого нетрудно преодолеть, вызывало у нее точно ветер в крови. Казалось, что чувства ее похожи на длинную пшату, которой конец, уже после того как нанесен удар, все еще дрожит, и колеблется, и точно трепещет в воздухе, как знамя на ветру, или белый край паруса над рябящимся морем, или крылья птицы, садящейся на воду. Анри Дорэн знал это так же, как Андрэ, но он думал, что все это – только для него, и ни для кого другого; ему казалось, что до встречи с ним Мадлен не знала ни себя, ни своих чувств, которые раскрылись лишь в близости к нему и вне этой близости почти не существовали. Его отношение к Андрэ ни в чем, казалось бы, не изменилось; и все же Анри Дорэн и его сын стояли теперь как бы на разных берегах вдруг разделившей их воздушной горячей реки, которую ни один, ни другой не могли бы перейти.
Анри Дорэна часто не бывало дома; он уезжал то в Париж, то на юг, где находились его фабрики. Иногда Андрэ сопровождал его; поездки с отцом были для него величайшим удовольствием. Он сидел в автомобиле и смотрел на летящее в воздухе украшение радиатора, изображавшее голову индейца с сильно откинутыми назад волосами; голова индейца неслась, покачиваясь, над ровной поверхностью асфальтовых дорог, мимо домов и деревьев, по берегу моря, по улицам провинциальных городов и по парижским бульварам; и в своем воображении Андрэ давно уже придумал название для рассказа об автомобиле: «Индеец-путешественник». Рассказа он, однако, не написал. Все поездки всегда кончались благополучно; и только однажды Андрэ вернулся из автомобильного путешествия с громадной шишкой на лбу. Случилось это потому, что, когда как-то вечером в Париже они возвращались с отцом домой, – перед этим шел дождь, и торцы мостовой, по которой они проезжали, были покрыты тонким слоем жидкой грязи, – и отец, спеша поспеть к девяти часам в Sainte-Sophie, все больше и больше ускорял ход, – на углу одной из улиц Пасси, почти пустынной в это время, Андрэ вдруг увидел маленького щенка-фокстерьера, который перебегал дорогу и находился как раз на пути автомобиля, так что свернуть было некуда; улица была узкая. Андрэ сразу стало больно дышать, он взглянул на отца и, не успев еще сказать ни слова, понял, что отец тоже заметил щенка. Как ни быстро это произошло, Андрэ успел еще подумать: что сделает папа? – Держись, Андрэ, – сказал только Дорэн, и в ту же секунду завизжали и заскрипели тормоза, голова индейца с необычайной быстротой стала поворачиваться направо; автомобиль занесло на полном ходу. Андрэ сорвало с сиденья и бросило в угол, затем он услышал, – уже после всего, – сильный удар, и все остановилось. Андрэ поднялся с того места, куда упал, и первое, что он увидел, был щенок, успевший добежать до противоположного тротуара и помахивавший коротким обрубком хвоста. Руки отца усадили Андрэ рядом с собой, и изменившийся голос его спросил:
– Мы, кажется, живы, Андрэ?
Андрэ был готов и смеяться, и плакать.
– Ты не ушибся?
– Нет, – ответил Андрэ, – у меня только шишка на голове.
Отец ощупал его голову. – Вы сделаны из железа, молодой человек, – сказал он, – никаких повреждений нет. Теперь осмотрим автомобиль.
Но и автомобиль не пострадал, и остальная часть путешествия прошла как всегда. Разговора о причине «катастрофы» не было; и только уже недалеко от дома Андрэ спросил отца:
– Папа, а почему, собственно, фокстерьерам режут хвосты?
– Действительно, – сказал Дорэн, – почему бы? Видишь ли, может быть, они думают, что без хвоста им удобнее, хотя это очень сомнительно.
– Итак, Мадлен, – сказал Дорэн, входя вместе с Андрэ в столовую, – только личному героизму Андрэ я обязан тем, что имею удовольствие обедать сегодня дома.
– Как так?
И тогда Дорэн рассказал совершенно фантастическую историю о том, как Андрэ на полном ходу остановил автомобиль «при помощи вспомогательного воздушного тормоза и тревожного сигнала», – в то время как он сам, Дорэн, был парализован ужасом и не мог сделать ни одного движения; как толпа людей окружила Андрэ и горячо благодарила его за самоотверженный поступок и как один муниципальный советник, случайно находившийся тут же и чья жизнь тоже, между прочим, была спасена Андрэ, тотчас предложил ему стать почетным гражданином квартала, который советник представляет вот уже двадцать лет; и как Андрэ отказался от этой почести и уехал, сопровождаемый восторженными криками населения, от которых у него опухла голова, что особенно заметно в одном месте, где образовалась шишка, которая служит доказательством того, что рассказ точно соответствует истине.
Андрэ хмурился, слушая рассказ отца; он не любил, когда Дорэн в таком тоне говорил о нем с Мадлен, – Андрэ казалось, что их отношения с отцом не должны были заключать в себе еще кого-то третьего.
Но чаще Андрэ оставался дома; он уходил в свою комнату и либо писал, либо занимался своими любимыми бабочками, либо читал книги; его особенно интересовали книги по зоологии. Только отца он иногда посвящал в свои занятия.