Он слышал однажды, как внизу, во дворе, раздался сильный писк, – ему сказали, что это крыса, попавшая в западню: Дорэн представил себе ее расплющенный живот, и ему стало дурно. В другой раз тревожно кудахтала и кричала курица, которую зарезал Жозеф; Дорэн слышал взмахи ее крыльев, когда она, уже обезглавленная, пробежала несколько шагов по двору; и все это, на что раньше Дорэн не обратил бы внимания, – необычайно угнетало его теперь и делало его состояние еще более тягостным. Каждый день ему все печальнее и печальнее становилось думать о том, что наступают сумерки, – точно уходящее солнце оставляло его в еще большей тьме, чем та, в которой он находился до сих пор. Далекий звук колокола, сирена проехавшего и удалявшегося автомобиля, ветер перед грозой, звон часов и те непонятные, ночные звуки, значение которых он силился и никак не мог понять, – все это точно явилось для него новым и грустным откровением. – Значит, все, что я знал раньше, был только зрительный обман? – думал Дорэн. И ему казалось странным, что он видел глаза Мадлен, обнимал ее тело и мог не слышать, что в эту же секунду рядом с ним в воздухе то звенели, то двигались, то ползли, то умирали все эти печальные звуки, вся эта последняя и смертельная мелодия, которая, не переставая, звучит вокруг него – и которая оправдывает все; которая настолько страшна, что по сравнению с ней и слепота, и болезнь, и измена – только случайности, и больше ничего. – А как же моя счастливая жизнь? – продолжал он думать. Его удивляло, что он не знал и не видел этого раньше. – Ведь я был не глупее других и не менее чуток, чем они; почему же то, что, не умея еще доказать, но безошибочно чувствуя, знал Андрэ, – и это же знала его мать, – почему это оставалось мне неизвестно?
И он неожиданно вспомнил свой разговор с Андрэ о катастрофе. – Да, тогда я говорил, что после катастрофы мир предстанет измененным и наполненным новыми наслаждениями. Где же они, эти новые наслаждения?
С этого времени Дорэн стал молчалив и печален; и Мадлен сказала одному из своих друзей, что Анри, по-видимому, только теперь понял весь смысл своего несчастья.
После того как Дорэн начал думать о новом своем понимании мира, он невольно стал избегать Андрэ. Его отеческая нежность не изменилась; но прекратились длинные разговоры с Андрэ, которые он вел раньше. Он бессознательно сторонился Андрэ, потому что теперь у него не было уже твердого и счастливого убеждения, что все хорошо, которое раньше он мог противопоставить всем пессимистическим рассуждениям Андрэ; он был бы принужден согласиться с сыном, что было совершенно невозможно по многим причинам. Во-первых, он был отец; во-вторых, если бы Дорэн подтвердил сыну, что тот прав, то для Андрэ исчезло бы счастье, которое он находил в постоянной и спокойной уверенности Дорэна. Получалось так, что все для Андрэ было нехорошо и печально, – но оставалось одно место, незатронутое этим и находящееся вне несчастий, огорчений и печали, – это отец. Что же стало бы с Андрэ, если бы он лишился и этого? Так думал Дорэн; а Андрэ огорчался и не понимал, почему отец избегает его.
Однажды Дорэн, одолеваемый странной сонливостью, заснул после обеда и видел сон. Ему снилась река. Бесконечно широкая, покрытая пенящимися волнами, она преграждала ему дорогу: издали виднелся ее противоположный берег в очень зеленых деревьях. – Я выздоровел, – подумал во сне Дорэн, – как ясно я вижу эту воду и деревья. Надо, однако, плыть. – Он вошел в реку; дно сразу же ушло из-под его ног, он медленно поплыл к тому берегу; сильное течение сносило его вниз. На середине реки силы стали оставлять его. Он посмотрел наверх – вверху было бесконечное небо, на нем были видны звезды, хотя все это происходило днем. – Странно, что я вижу звезды, – сказал себе Дорэн и потом подумал, что зрение вернулось к нему необычайно усиленным и что поэтому он даже днем видит звезды. Он еще плыл, но уставал все больше и больше. Он хотел обернуться, но чей-то голос сказал ему:
– Только не оборачивайся, только не оборачивайся.
– Хорошо, – ответил он, – но у меня нет больше сил. – Есть, – сказал тот же голос; и Дорэну тотчас же сделалось легче. Все же он плыл очень долго; наконец добрался до берега и сел на зеленую траву. Все вокруг него блестело от солнца. Он повернул голову и увидел чьи-то смеющиеся, необыкновенно знакомые и необыкновенно радостные глаза: – Кто это? – спросил он и проснулся. Был уже вечер. Дорэн подошел к окну; тьма, стоявшая перед ним, стала мягкой и нежной, теплый вечерний воздух окружил его. Из столовой послышался низкий голос Мадлен, сказавший Андрэ:
– Андрэ, ты не думаешь, что следовало бы разбудить папу?
И голос Андрэ ответил без обычной скрытой враждебности:
– Да, пожалуй, пора.
– Я не сплю, – сказал из своего окна Дорэн. – Как все хорошо, – успел он подумать. – Но почему? Ведь так недавно я все понимал иначе. Что же изменилось? Один только сон? Нет, этого не может быть. – И, улыбаясь слепым лицом, он пошел в столовую. За обедом он впервые стал шутить с Андрэ и смеяться – и чувствовал, как все оживает вокруг него. Засмеялся хмурый Андрэ, голос Мадлен отделился от нее и окружил Дорэна, и в нем звучали те же интонации, что тогда, вечером, когда у Мадлен были гости; но Дорэн не вспомнил об этом.
Мадлен ушла от него под утро внезапно отяжелевшей походкой. Анри Дорэн остался один. – Что же я понял еще? – спросил он себя. – Да, я не слышал и не знал многих печальных вещей и был счастлив. А теперь, когда я их знаю, разве я менее счастлив? Нет, только надо пройти сквозь это, – думал он, почти засыпая. – Надо понять, – с усилием говорил он себе, – что все неважно: катастрофа, измена; да, Андрэ был не прав, я скажу ему об этом завтра. Важно, что я живу, думаю и делаю все, что угодно, – и вот издалека доходит до меня какое-то облако счастья, которое с детства поднимается за мной, – и оно окутывает меня и людей, которые мне близки; и против его счастливого тумана бессильно все, и все ненужно и смешно; а то, что есть, – бесконечно и радостно, и ничто не в силах отнять это у меня. Надо это сказать Андрэ, надо только не забыть это, – сказал он, сделав последнее усилие, – и заснул. Уже начинался рассвет, уже бледнели звезды; и свет, и тьма стояли, не смешиваясь и не исчезая.
Третья жизнь*
В течение нескольких последних лет я вел нормальное и спокойное существование. В нем были – как и у всех людей на свете – разочарования, огорчения, печали и те приблизительно похожие движения души, которые обычно определяются этими словами и в которых никто не нашел бы ничего неожиданного. Изредка, правда, у меня появлялись странные мысли, трудно оправдываемые логикой: мне вдруг, например, начинало казаться, что певец, стоящий на эстраде и ожидающий того такта аккомпаниатора, при котором он начнет петь – и на певца устремлены все глаза и все ждут первых звуков его голоса, – что этот певец петь не захочет и так и будет стоять неподвижно и беззвучно, а потом просто уйдет, не сказав ни слова. Конечно, этого никогда не случалось. Или – так же неожиданно, – видя, как подметальщик улиц выпускает воду из тротуарного люка и выжимает тряпку, я думал, что вот сейчас, сию минуту, он возьмет тряпку в рот и станет ее кусать – как кусок хлеба. И когда подметальщик этого не делал, мне становилось очень досадно от того, что мое ожидание было обмануто. Но все это было настолько нелепо и ни с чем не сообразно, что каждый раз я отдавал себе отчет во всей абсурдности моих первоначальных предположений.
В остальном же все протекало более или менее нормально, и я никогда не думал о том, что могу стать жертвой какой-либо душевной болезни, тем более что здоровье мое всегда было в идеальном порядке. Я имел все основания полагать, что принадлежу к счастливой части человечества, которая не знает ни сильных душевных потрясений, ни особенных драм, ни резких изменений настроения. Я читал, писал, обедал и ходил гулять; – и все-таки что-то иногда смутно напоминало мне, что все мое времяпрепровождение похоже на душевный отдых после длительного сумасшествия. Но ничто, казалось, не предвещало возможности возвращения тех ненормальных и ничем не оправдываемых волнений, которые я испытывал в сравнительно раннем возрасте и которые давно и, как я думал, безвозвратно прекратились. Я перестал думать о вещах чрезвычайно отвлеченных, меня стали занимать непосредственные наблюдения над предметами, простая и несложная жизнь, далекая от какого бы то ни было соприкосновения с бескорыстными и сильными волнениями; мне казались странными и удивительными все те поступки, которые не были вызваны внешне понятными причинами, – и так же, как меня более не интересовало или почти не интересовало существование лично мне не знакомых людей.
Так продолжалось до тех пор, пока в силу какой-то неизвестной причины я не стал вновь доступен прежним душевным недомоганиям и пока, наконец, не наступило то, о чем я пытаюсь рассказать и что мне кажется не сумасшествием и не болезнью, – хотя некоторые внешние признаки этого состояния носили, на первый взгляд, почти клинический характер, – а переходом в то, что я назвал бы третьей жизнью.
В ней воображаемое и действительное настолько сплетены вместе, что нет никакой возможности различить, где начинается одно и кончается другое. Идеи начала и конца вообще не характерны для этого состояния. Я видел перед собой одно лицо, раз навсегда оставшееся единственным образом; с него все начиналось бы и им все кончалось бы, если бы здесь было начало или конец: все, что происходило, все мысли и движения были только отражениями его изменений; говоря условным языком, я начал существовать только как функция этого одного видения, и лицо этой женщины казалось мне бесконечно близким и знакомым, – хотя я видел его всего один раз. Все это дало повод некоторым моим друзьям увидеть здесь род эротического помешательства – предположение, которое мне лично кажется совершенно неверным. Думая об этом, я пришел к убеждению, что повод для такого заключения им дала мысль о полном сосредоточении всех моих физических и душевных возможностей вокруг одного образа, и это казалось ненормальным именно потому, что остальные области человеческой жизни, которым принято придавать большое значение – война, социальные преобразования, искусство, – появлялись только как фон, на котором возникал этот образ; так, думал я, как кладбищенские плиты, и памятники, и статуя командора не