Ну, трудно лазать: кочки, между ними вода, как чай густой, коричневая. Ветки по лицу то и дело хлещут. Где тут волкам жить! Утку одну видел да маленьких каких-то птюшек болотных. Трещат: верно, гнезда у них тут на кустах.
Дальше суше стало. Тут, слышу, сороки стрекочут. Увидели меня — еще пуще закричали. Да таково их много — не меньше десятка собралось. И такая у них тут вонь — тошно даже. Ну вас, думаю. Совсем оглушили!
Устал я шибко. Хотел присесть — отдохнуть. Гляжу: солнце уже прямо над головой стоит — полдень.
Я скорей назад.
На ручье уже дяденька и Федька меня ждут. Уж кричать меня хотели. Дяденька говорит:
— Мы с Федей ничего не нашли. Не приметил ли ты чего-нибудь?
— Никаких следов, — говорю. — И искать в этой стороне не стоит: там одни сороки, целая куча их, и запах там тоже нехороший — вонько пахнет.
А дяденька-то обрадовался.
— Да ну, — говорит, — неужели сороки? И дух тяжелый? Веди меня скорей туда!
Трубку он курил — и трубки не докурил: выбил ее о приклад ружья, огонь в воду посыпался. А мне неохота опять в эту гущину лезть: весь обдерешься и устал как собака.
И что, думаю, он все шиворот-навыворот делает. Придумали волков искать, где их никто и не видел! А теперь сорокам обрадовался. Сорока — птица осторожная: человек ли, зверь ли — сейчас затрещит и улетит.
Ну уж, думаю, все равно. Представлю его сорокам, а там недалеко пробраться по кустам до бора. Скажу — мне недосуг, сам бором — и домой.
Повел его. Федька не пошел: говорит, дед заругается, коровы разбредутся, — надо иттить.
Сороки на том же месте оказались. Как затрещат!
И вот поди же ты: всего мне было шагов с полсотни еще податься — и сам бы я нашел волчье логово!
Горушка там дальше, и в ней нора — совсем неглубокая, под корнями сосны. А по склонам все кости белеют: птичьи, заячьи, овечьи, собачьи. От них и дух такой тяжелый.
Волчата лежали в норке клубком.
Дяденька развязал мешок и начал хватать щенят одного за другим за шиворот. Шесть штук их оказалось, шесть штук он поклал в мешок. Серенькие они, хвостик веревочкой, глаза еще только прорезались.
А я все больше по сторонам поглядывал: вдруг да вернутся волк и волчица? Жутко все-таки…
— Ну! — весело так дяденька говорит. — Тут нам делать больше нечего.
— А волчицу хотели убить?
— Ни волка, ни волчицы мы с тобой не увидим, хоть они и рядом тут оба, в кустах сидят и нас слышат. Волчицу взять — это особое дело. Идем, идем скорей, Ванюша.
За горушкой опять были кусты, но уже не так много. Скоро мы поднялись в гору, а там — чистый бор.
Тут дяденька остановился. Покрутил головой и говорит:
— Ну, нам с тобой сюда. Вот этой тропкой пойдем.
— Что вы, дяденька, — говорю. — Совсем наоборот: нам вон куда надо. Тут до деревни рукой подать.
А он так сердито на меня поглядел. Брови сдвинул.
— Ты, — говорит, — меня не учи, мальчик. Ученого учить — что мертвого лечить. Делай, чтó я тебе говорю, и помалкивай. Не все против ветра ходить: иной раз и по ветру надо.
Зло меня взяло: опять он наоборот делает! Ведь этой тропой, что он хочет, половину бора обогнем, а потом назад полями шлепай — по жаре-то!
Все-таки ослушаться его не посмел.
Иду вперед. Он — следом.
Скоро вышли мы тропкой на поляну, перешли ее. Тут он сзади тихо так говорит мне:
— Иди, не оборачивайся, не останавливайся. И вот тебе это, не тяжело будет?
Сам кладет мне на плечо мешок с волчатами. Перекинул мне ремни на грудь.
— Иди, — шепчет, — иди потихоньку. Не останавливайся. Да смотри не оборачивайся, а то худо будет!
Здóрово я тут струхнул. Ясно же: полоумный старик! Зачем он шепчет? На что меня вперед посылает и оборачиваться не велит? Сейчас как даст из обоих стволов в спину!..
Похолодел я весь. Иду, оглянуться не смею. И его за собой не слышу.
А тропка, как нарочно, прямая-прямая! Хоть бы какой поворот. Я бы завернул — и со всех ног!
Прямо ноги у меня заплетаются со страху. В голове мутится.
Не знаю, сколько и прошел так…
Вдруг — ббах! — сзади.
Я как подпрыгнул! Мешок бросил — и деру!
Слышу, кричит сзади: «Куда ты, куда! Стой!»
Я обернулся. Смотрю: он далеко, у той поляны. И что-то с земли поднимает.
Поднял — волк!
Тут я и страх забыл. Побежал скорей назад. Мешок подобрал — и к нему.
А он уже идет навстречу — мертвый волк на плече. Передние лапы дяденька на грудь себе перекинул: волчий хвост по земле волочится.
— Что ты, дурашка! — говорит. — Чего напугался? Это волчица. Я уж знал: она за нами следом крадется. Смотрит, куда ее волчат несем.
Потом ночью пришла бы к избе: нельзя ли детей выручить? А я, видишь, тебя с мешком вперед и послал, а сам — раз! — и за деревья. Минуты не прошло, — она бежит — нос к земле. Следы чует, а меня — нет; я потому этой тропкой пошел, что как раз нам тут ветер в спину: ей нашего запаха не слышно. Она и набежала на меня.
Вот, значит, до чего дяденька хитрый: все рассчитал. Потом и говорит мне:
— Запомни: умнейший зверь — волк. Его прямо понимать никак нельзя. Так и знай: где он весной скотинку режет, собак таскает, — там он не живет. Там его логова не ищи. Это самец. Волчица от малых волчат не отойдет.
А волк широко ходит, охотится, добычу носит волчице и детям. У логова они себя не обнаруживают, шито-крыто живут. Рядом будет стадо ходить — не тронут. Тебе будут говорить: «Тут ищи!» А ты наоборот делай — и найдешь.
Потом говорит:
— Ты думал, сороки зверя боятся: где сороки, там волка нет. Как раз наоборот. От волчьих обедов остатки остаются — мяса кусочки на костях. Вот сороки и собираются. Они первые волка выдадут. В лесу, брат, каждый след надо уметь читать, как мою фамилию: и спереди назад, и сзади наперед. Так-то, брат Ванюшка!
Хотел он мне волчонка оставить на воспитание, — говорит, как собака будет, — да мамка не позволила. Такая меня досада взяла!
А Федьке-подпаску еще досадней было, когда он увидел волчат и убитую волчицу и узнал, какие звери рядом с ним жили.
Выходит, у нас с ним тоже немножко шиворот-навыворот получилось. Да только не так ладно, как у дяденьки Тита Волова.
Задумчивые рассказы
Розовое и оливковое
Я пришел домой с прогулки, вынул из кармана коробку с ватой и осторожно открыл ее.
В вате лежало маленькое яичко — такое хрупкое на вид, что я сразу не решился взять его огрубевшими пальцами. Выкатил его из коробки себе на ладонь.
Яичко было прекрасно, как жемчужина, вытянутой, удлиненной, совершенной формы.
Сияющая, оливкового цвета живая жемчужина! Цвета свежих ивовых листьев. Без пятнышка, без малейших крапинок.
Внутри нее теплилась маленькая жизнь — неведомая, таинственная, еще не готовая родиться на свет. Просвечивала и мерцала сквозь тонкую хрупкую оболочку нежно-нежно розовой теплотой.
Нет красок, чтобы передать на бумаге или полотне живую прелесть сочетания этих цветов. На картине розовое смешивается с оливковым — получится муть, грязь. Здесь розовое и оливковое составляют одно целое, но чудесным образом не сливаются, существуют сами по себе: розовое — чтобы в свой срок превратиться в крылатое, поющее живое существо; оливковое — чтобы исчезнуть, рассыпаться в прах после его рождения.
У меня на ладони покоилось соловьиное яичко.
В моей коллекции уже были соловьиные яйца, но все шоколадного цвета. Только сегодня мне удалось, наконец, найти под кустом в заросли ив и кудрявых ольх гнездо с оливковыми яйцами.
Их было пять в гнезде. Я взял только одно, чтобы самочка не покинула гнезда и вывела остальных четырех птенцов. А мне достаточно и одного яйца. Осенью я повезу свою коллекцию в город. Горожане редко вспоминают о птицах. Пусть-ка полюбуются на такую красоту.
Так я думаю, бережно держа на ладони оливковое с розовым яичко.
Свободной рукой я достаю из стола заостренные с одного конца стеклянные трубочки. Выбираю самую тонкую из них, придвигаю к себе блюдечко, достаю булавку. Остается только сделать одну маленькую дырочку в яйце и выдуть его, выпустить его жидкое содержимое на блюдечко. Но тогда исчезнет розовое! Одним соловьем станет меньше.
Правда, соловьев много вокруг деревни, где я живу. Как наступили долгие дни и теплые белые ночи, воздух наполнился ивовой белой пушицей, — принялись они щелкать круглые сутки.
Вчера днем ко мне в окно доносился свист соловьев.
— Когда же они спят-то? — удивленно спросил меня Смирька, восьмилетний соседский парнишка.
А вечером, когда в одиночестве меня тоска взяла и я уселся на крылечке — покурить, подумать, как-нибудь разобраться в себе, — как они свистели, как щелкали!
Гляжу, и Смирька ко мне подсаживается: и ему не спится, не знает, куда себя деть.
Ну, пусть сидит, думаю, он не мешает.
Сидим, думаем каждый про свое. И соловьи свое поют.
Вдруг резкий крик дергача резнул слух.
— Грязь-грязь! Грязь-грязь! — тужится, скрипит сквозь туман дергач на сыром лугу.
— Сало! Сало! Пек, пек, пек! — легко, бархатисто выводят в кустах соловьи. — Сало!
— Грязь! Грязь! — орет дергач.
Так они долго, без устали спорят друг с другом, и мы со Смирькой невольно вслушиваемся.
Сперва кажется: все соловьи поют одинаково, и им ужасно мешает скрип дергача. Но стоит только немножко вслушаться, и вот дергач — сам по себе и соловьи — сами по себе. Сразу и вместе они, и отдельно. Как розовое и оливковое в яичке.
Соловьиные песни тоже разные. Один поет совсем близко — в лядинке через дорогу от нас — в сыром лиственном леску. Его голос слаб и высок. Некоторые ноты выходят у него резковато; он даже срывается иногда с голоса: совсем еще молод, видно.
Голос другого ниже и сильней, песни дольше. Он уверенно берет трудные низкие ноты и не срывается на верхах. Он дальше: под горкой, за банями. А кажется — тут же в лядинке поет. Хороший музыкант.
Но когда запел третий, — душа всколыхнулась!