Том 2. Повести и рассказы — страница 90 из 95

Манщикóв шагов на двадцать впереди выставил: чучела гусиные. Как я есть препаратор, чучельщик, то сам их и делал. Первоклассные у меня чучела, и в разных позах: один гусь травку щиплет, другой голову поднял, третий шею вытянул, клюв раскрыл — шипит будто, ущипнуть кого-то хочет. Перо к перу аккуратно на всех лежит, гладенько.

Ляки ведь птица хорошо грамотная: чуть что не так, одно какое перышко не в порядке, — нипочем чучелу не поверит. Всех манщиков носами к ветру ставишь, чтобы перо на них, не дай бог, не заершилось.

Все у себя по всей строгости организовал, по всем правилам, как полагается. И с ночи засел в засаду.

Чуть рассветать стало, слышу — ляк-ляк-ляк-ляк-ляк!.. — потянули. Спервоначалу высоко где-то летели, чуть до земли голоса их доносились.

У меня и вабик с собой — дудочка такая короткая. Поманю, поманю их гусиным голосом, — да нет, не снижаются! Тянут себе в поднебесье караван за караваном.

А как хорошенько развиднялось, так и стали к моим манщикам подваливать, — знай не зевай! Рядом садятся, — гляди только, не ошибись, которое чучело, который живой ляк.

Я по ним бью проворно, время не теряю. Пока стадечко на крыло станет, я из второй, из запасной двустволки еще два выстрела дать успею.

Густо валит ляк: пока ружье перезаряжаешь, — уж новое стадо приземляется.

Раз я замешкался с ружьями: гильзу в дуле заело. Глядь, — а стадечко чеквоев уж тут как тут. Рассыпались по берегу.

Гляжу — один красавец шею к земле да как зашипит на чучело! Так в бой и лезет, несмотря что у меня серый гусак был чуть не вдвое больше ростом этого задиры.

Гляжу — подскочил да тюк серого клювом в бок! Так дал, что чучело мое повалилось на песок кверх ногами.

А чеквой весь расщеперился, перья дыбом — и пошел, и пошел вокруг него гоголем! Еще бы: вон какого дядю сшиб! И опять шею к земле и шипит: «Вставай, дескать, еще получишь!»

Чучело, само собой, лежит себе, не шелохнется. Это было то чучело, которое с вытянутой шеей. Лежит в самом, сказать, неправдоподобном положении, на спине, как ни одна птица никогда не ляжет.

А этот чудак его обхаживает, — никак не сообразит, что перед ним чучело! — все его на бой вызывает.

Вот и толкуй про гусей, что умная птица. Какой уж тут ум, когда чучело от живой птицы отличить не умеет!

— Тугодумы они, птицы-то, — зашумели охотники. — Взять хоть тетеревей. Тоже ведь осенью ладно к чучелам подваливают. Ну, с издали они, понятно, видят на голой березе подобия косачей да тетерок, — к ним и летят, доверяют. А рассядутся кругом по веткам, — сидят и глядят: будто так, будто и не так? Будто это тетерева, а будто и не тетерева, — кто их знает? А пока думают, тут мы…

— Ничего они не думают! — сердито прервал Панферыч. — Сидят себе и лупят глаза на чучела, только и всего. Кабы думали, так враз бы улетели. Вот и этот чудак — чеквой-то мой — ходил, ходил вокруг поваленного чучела, — видит, тот не встает, сигнала ему к драке не подает, — он и завял. Отошел в сторонку, — перья у него на спине улеглись, — и давай травку щипать у себя под ногами как ни в чем не бывало.

Выходит, значит, пока стояло чучело в позе: на двух ногах и шея к земле опущена — «к драке готов!» — так было оно врагом, живым гусаком. А лежит это же самое чучело кверх тормашками, не шевелится, — как будто оно никогда и птицей не было.

— Получается… — сказал один из охотников, задумчиво вороша длинной веткой уголья в костре. — Получается, вовсе не могут соображать птичьи мозги.

— Ну, это как сказать! — еще сердитее отозвался старик Панферыч. — Не надо только с них человечьего ума спрашивать.

Да вот послушайте, что дальше было со мной на той же охоте.

Весенним тем утром валом валит ляк, чеквой да пискулька, — я только ружья успевал перезаряжать, палил да палил. Чучело, которое тот чеквой уронил, пришлось, конечно, опять на ноги поставить. Следы свои на песке я, само собой, веточкой хорошенько замел. И только залез в свой дзот, — сейчас опять стадо подвалило.

Я и по этому четыре выстрела дал, и еще по одному два раза стрелил — больше не поспел. А дальше — стоп! — как отрезало.

Летит надо мною стадо за стадом. Я их ваблю, приманиваю на голос-то. Начинают снижаться. Вот, думаю, пошли на посадку — сейчас тут будут… А они — ляк-ляк-ляк! — и давай опять высоту набирать.

Ясно: приметили что-то подозрительное. А что? — вот пойми их!

Вылез я из своего прикрытия. Каждое чучело осмотрел. Ни в одном никакого изъяна.

Следы засыпал свои, опять в дзот залез. Ваблю, ваблю, — нет, не верят моим манщикам ляки, так и шарахаются от них! А может, и не в манщиках тут дело? Не должно бы…

Пришлось охоту кончить.

Собрал я свои чучела, взял ружья — да в лодку. Прибыл в Березов на пристань.

Сижу, других охотников дожидаюсь: на реке вовсю еще шла пальба по лякам.

Наконец подъезжает знакомый промысловик. Спрашиваю у него:

— Такие-то и такие дела. Скажи на милость, отчего такое у меня охота не задалась? Ведь валили же спервоначалу ляки к моим манщикам. Чего вдруг бросили?

Старый промысловик все мои чучела осмотрел, подумал малость. Потом расспросил подробно, как у меня засидка сделана, хороша ли маскировка, да где бойница проделана, да много ли раз стрелял… Потом еще подумал. И говорит:

— Не поленись, друг, поезжай назад на свой остров. Зорко приглядись, — нет ли там чего на песке, что бы ляков отвадить могло?

Я поехал на следующее утро. Может, думаю, на самом деле что из кармана обронил — незнакомый какой лякам предмет?

Все хорошо осмотрел — решительно нет ничего подозрительного. Кой-где зеленая травка растет, а то все чистый песочек. Золотом на солнце блестит, искрится, а от дзота моего, от бойницы — она у меня над самой землей проделана, — серенькая дорожка по песку бежит, чуть серебрится. От пороху это. Порох-то у меня простой, охотницкий. Нагару от него порядком. Вот он и ложился на песок перед бойницей по вылете из стволов.

Ну, я не стал лишне топтаться, дорожку эту засыпать. Манщиков своих расставил, сам в яму залез, да за вабик.

Та же картина, что и вчера: только пойдут ляки на посадку, вожак голос подаст, — все стадо разом вздымет — и мимо!

«Да неужто, — думаю себе, — эта пороховая дорожка тому причиной? Быть того не может!»

Вылез все-таки, дорожку засыпал аккуратненько.

И чтó ты скажешь! Только залез в свой дзот, только за вабик взялся, — той же минутой приземлилось стадечко пискулек, потом чеквоев, потом серых гусей!

Надо же, какой, значит, у ляков глаз дотошный! С какой высоты эту серенькую дорожку примечает!

И сейчас же мозги сработают: откуда, мол, здесь на чистом песочке такая дорожка взялась?

Разобраться, что это порохового нагара след, они, само собой, не могут, — не люди ведь. А все-таки подозрительно: серебристое на золотом! Не видано такое…

Ляки — они ляки и есть. И ум у них свой — лячий ум. С человечьим умом его равнять не приходится.

Которое, скажем, чучело сделано ладно и поставлено правильно, с тем ляк сейчас в драку: за гуся принял. А опрокинь чучело, дай ему не ту позу, — оно уж для ляка и вовсе не птица.

Или, к примеру, эта дорожка серенькая невиданного блеска. И кончено: сигнал — опасность!

Небось тут лячий ум сработал, где жареным пахнет. Тут они мне на жаркое не попали…

Ушки в мешке(Рассказ городского школьника)

Терпеть не могу неправильных рассказчиков! Вроде Веньки Овечкина. Не поймешь у него, то ли он правду рассказывает, то ли сказку. Да еще с середки начнет или с конца, — весь рассказ у него кверх тормашками и получается.

Вчера сидим мы с ним на крылечке, — перевариваем. Отец велит два часа после обеда ни в футбол не играть, ни купаться. Беседуем.

Вдруг Венька толк меня в бок кулаком и на улицу глазами показывает.

Смотрю — идут двое каких-то: один старичок вроде карлика, другой парнище здоровенный, прямо чемпион тяжелого веса.

— Знаешь — кто? — шепчет Венька.

Чудак тоже: откуда же я могу знать, когда я тут у них на Урале без году неделя?

— Это, — говорит, — медвежий старик Инотáр и внучок его Пашка Малыш, которого старик два года носил по горам и лесам у себя на закорках.

Я как прысну! Эдакий парнище у старичка на закорках! Прямо Руслан и Черномор. Да у Черномора хоть борода была длиннущая, а этот вовсе лысый, ни бороды, ни волос.

— Что тут такого! — рассердился Венька. — Грегочет, сам не знает чего!

— А ты, — говорю, — рассказывай толком. Опять с конца начинаешь?

— И вовсе не с конца. Конца тут и нет. А тебе с «жили-были», что ли, начинать? Или как инó?[45]

— Конечно. Если сказка, так и начинай: «Жили-были дед да парень…»

— А если правда?

— Тогда начинай так: «Это случилось тогда-то и там-то…»

Старичок с парнем давно скрылись за углом, и я видел: Веньку так и подмывает рассказать про них. Он поерзал, поерзал — и не утерпел.

— Ладно, — говорит, — пусть по-твоему.

Подумал немножко и начал так:

— Это случилось, наверно, лет пятнадцать назад в нашем районе. Жил да был в одном селе…

— Стой, Овечкин! Что ж у тебя сразу два начала: и «это случилось…» и «жил да был…» Мы же уговорились, что если быль, то…

— Быль и есть, — перебил меня Венька. — Самая взаправдашняя быль, кого хочешь спроси. А «жил да был» — это про медвежьего старика Инотáра. Про него как инó? Про него иначе не скажешь, потому он такой уж старик… вроде сказочный, сам увидишь. И вообще, — слушай и не перебивай.

Жил да был, значит, медвежий старик Инотáр. Медвежатник. Он тогда уж сам забыл, сколько зверей уложил на своем веку. В каких только переплетах не был! Много раз у него ружье осекалось, два раза под медведем был, ножом медведю брюхо порол. Все ему с рук сходило. Пока, наконец, не налетел на шатуна.

Это — знаешь? — такой медведь, которого с берлоги подняли, а убить не убили. Он и шатается всю зиму по лесу злющий-презлющий. Еще бы: ведь вся его еда — коренья там разные, дудки, муравейники — все под глубоким снегом. И приходится ему зайцев, косуль, лосей промышлять. Такой и на человека напасть не постесняется: он с голодухи вовсе бесстрашный.