Том 2. Повести — страница 31 из 111

Йошка Пондро меж тем не зевал и, лишь только заметил, что двоих господ куда-то уводит третий, тотчас отбросил смычок. Э-гей, песню побоку, скорей за тарелку — она стояла перед альтистом, потому что альтист обычно обходил с нею круг; во сейчас альтист по неизвестной причине не заметил движения среди господ. «Раззява несчастный!» — Пондро пронзил его уничтожающим взглядом.

Четнеки бросил в тарелку пять форинтов, Пишта Тоот — десять, а хитрец Кожибровский внезапно вспылил:

— Да ну тебя к черту! Я ведь только что дал сотню! — И, как бы жалуясь собутыльникам, добавил: — В жизни не видывал такого бесстыжего попрошайки, как этот Пондро!

Затем, пошарив в кармане брюк, он выудил оттуда шестифиллеровую монетку, зубами перекусил ее надвое, словно миндаль, и одну половину швырнул в тарелку.

— Получай!

Жест был истинно барский. Такой жест импонировал даже первой скрипке. Приятели улыбались, но примаш * вдруг залился краской, и страшные мысли закипели у него в голове.

— Шотню? Шотню? — взорвался он наконец. — Видел я эту шотню? Ах, гошподи, накажи проклятого альтишта. Единственный раж не шунул ему в пальцы мухи, и вот…

— Какой мухи? — полюбопытствовал Кожибровский.

Ему растолковали: в дрянном оркестришке Пондро должность казначея выполняет альтист, а контролером при нем — простая домашняя муха. В правой руке у альтиста тарелка, в трех пальцах левой — живая муха; возвращаясь с тарелкой, альтист обязан у всех на глазах выпустить ее целой и невредимой. Живая муха — красноречивое свидетельство, что казначей на руку чист, ибо, коснись он пальцами денег, муха была б такова.

— Пойдемте же наконец.

Трое господ уединились в противоположном углу просторного зала, и Морони принялся излагать свою обиду; посовещаться всерьез, однако, не удавалось из-за проделки Кожибровского: цыгане, узнав о пропавшей сотне, начали такую баталию, устроили такой кавардак, что игнорировать их было невозможно.

Альтист Тони Мурка божился, что не крал, что господин граф не давал ему сотни, господин граф дал всего только форинт, но старый Пондро не склонен был верить в честность Тони Мурки.

— Я тебя раздену! — визжал взбеленившийся Йошка Пондро.

И раздел бы, учинил бы форменный обыск, не вмешайся официанты, которые разъяснили бесновавшемуся Пондро, что благородный граф Кожибровский мастер выделывать шутки, что шуток у графа густо, а денег в карманах пусто. И вообще досточтимый граф способен скорее выкинуть шутку, чем сотню.

Наконец Кожибровский и Нетнеки могли посвятить все внимание фактическим обстоятельства дела. Граф с исключительной педантичностью исследовал corpus delicti[22] — иными словами, приглашение на пикник — как врач исследует открытую рану.

— Выеденного яйца не стоит! — С души Морони, казалось, свалился тяжелый камень.

— Вы полагаете? — негромко спросил он.

— Пустяки! — подтвердил Кожибровский. — В нынешней стадии — сущие пустяки. Следует, однако, учесть, что этот вопрос, ввиду его исключительно деликатного свойства, может получить дальнейшее развитие, так что тут возможны кое-какие последствия. Однако в настоящий момент речь идет о невозможности обойти простейшее требование объяснений.

Граф выражался педантично и точно, словно профессор, сообщающий с университетской кафедры об инциденте, который имеет непосредственное касательство к его научным интересам.

Четнеки лишь утвердительно кивал головой.

— Вот именно, именно. Уж если кто-нибудь разбирается, так это граф.

— Кто у них главный распорядитель? К нему-то и следует обратиться прежде всего.

— Молодой барон Миклош Узанци.

— Где он живет?

— Неподалеку.

— Тогда в путь. А ты, Пишта, не двигайся с места. Жди нас здесь.

Они застегнулись на все пуговицы, официант смахнул с них пылинки и пепел сигар. Перед зеркалом, обрамленным тюлем, они привели в порядок волосы и галстуки, сползшие набок, натянули перчатки, как и подобает джентльменам, выполняющим столь серьезное поручение, и удалились, крикнув с порога:

— Мы скоро вернемся!

Даже дурак, и тот догадался бы, глядя на их молодцеватый вид, на исполненные достоинства манеры и сделавшиеся серьезными лица, что эти двое отправляются в качестве секундантов по делу, касающемуся чести.

Морони остался один и, расположившись за столиком в левом углу зала, заказал себе обед. Ему подали остатки холодного поросенка и телячьи почки. Голодный как волк, он с жадностью набросился на еду, хотя неугомонная застольная компания то и дело отвлекала его громкими воплями:

— Пересядь к нам, Пишта! Пишта, ты спятил? На кого ты сердишься? Не дури, Пишта!

— Не пересяду, — лаконично, бесстрастным тоном отвечал Морони.

Приятели обиделись. Это был уже casus belli[23]. Кто-то, как видно, жаждет крови. Но поскольку оскорбление наносит приятель, надо обращаться с ним деликатно и мягко. Сперва к нему направили парламентера, каковым явился Дюри Фекете дабы выяснить, отчего Морони не желает пересесть.

Возвращаясь к своему столу, Дюри Фекете недоуменно качал головой.

— Из него ничего не выжмешь. Не пересяду, и точка — весь его ответ. Пишта взбесился!

При этом известии они, то есть Коротноки и Фекете, взбесились тоже. Над головой Морони висела святая картина, изображавшая тогдашнего рожнейского епископа, если смотреть на нее прямо. (Если же поглядеть наискосок — это был портрет Гарибальди.) Дюри Фекете велел подать корзинку сырых яиц, и весельчаки ударили по рукам: кто скорей попадет яйцом в святого пастыря, тот загребет выложенные на стол деньги. Пишта Тоот сидел тихий, подавленный и был нем как могила; когда же приступили к метанию яиц, он решительно запротестовал:

— Не дело так глумиться над портретом епископа. Бог за это накажет!

— А, пустое, — возразил Коротноки, пожав плечами. — Лучше бог, чем десять попов!

И приятели с увлечением стали метать яйца в цель. Те, что не попадали, превращались в яичницу на Пиште Морони, но и от тех, что достигали цели, ему также перепадало несколько брызг.

Справедливый гнев полыхнул в сердце Морони, лицо его побагровело, глаза налились кровью, в висках застучало, ноздри затрепетали. Он схватил стул и только было собрался запустите им в осквернителей, как вдруг поднялся Пишта Тоот и загородил дорогу взбешенному другу.

— Бей меня, старина. Вот я весь перед тобой. Бей — я же знаю, что ты зол на меня. Их не трогай — они дразнят тебя оттого, что любят. Просто обиделись, что ты не хочешь к нам пересесть. Но ты ведь не пересел только из-за меня, я один тому причиной — так пусть же я и отвечу. Вот тебе, старина, моя, голова, вот тебе мое лицо — бей справа, бей слева. Поверь, получить от тебя пощечину мне не больно, а вот этот твой мрачный укоризненный взгляд…

Пишта Тоот говорил с такой кротостью, голос его звучал так проникновенно и мягко, что Пишта Морони не только выпустил стул из рук, но из глаз его выкатились две капельки влаги.

— Молчи, молчи… Ради всего святого, молчи… Твой голос обезоруживает меня, а между тем… Ну, ладно, ладно, я тебя не трону, но сейчас же прекратите эту дурацкую затею с яйцами.

Пишта Тоот собрался ответить, но в эту минуту за окном мелькнул силуэт Кожибровского; граф влетел в трактир, задыхаясь от спешки, и полы его весеннего плаща летели за ним, как два крыла. Рядом, увлеченно жестикулируя, трусил маленький толстый Четнеки.

Морони побледнел и поспешил им навстречу в первый зал, где на столах были красные куверты.

— Ну, что? — хриплым голосом крикнул он еще издали. — Сено или солома?

— Даже лучше, чем сено, — весело отвечал Кожибровский, — целая копна розмарина.

— Что же? — с жадным нетерпением спросил Морони.

— Все уладили самым достойным образом. Кожибровский полез во внутренний карман сюртука, извлек оттуда сложенный вчетверо листок и протянул его Морони.

— Вот честь твоей жены.

— Благодарю, благодарю вас, — бормотал Морони, с жаром пожимая руки секундантам.

Потом он пробежал глазами бумагу. В документе от имени распорядителей пикника было черным по белому сказано, что у них, распорядителей, не было и быть не могло никакого оскорбительного умысла ни против самого Морони, ни против его уважаемой супруги; что же касается зачеркнутых слов, то это произошло отчасти по недоразумению, отчасти по ошибке.

— Я удовлетворен, — сказал Морони, и лицо его тотчас приняло выражение свойственного ему благодушия.

Он еще раз потряс руки обоим секундантам, затем вынул бумажник и преаккуратно вложил в него честь своей жены.

— А теперь слушай, — сказал Кожибровский, увлекая Морони в нишу окна. — Дельце-то шло со скрипом. В воздухе носятся какие-то сплетни.

— Я это знаю.

— Тем лучше. Пока огонь только тлеет, его можно залить кувшином воды.

— Его-то я как раз и схватил за ухо.

— Пишту? — не подумав, выпалил Кожибровский.

— Да нет же. Кувшин.

— Тсс! Поговорим о чем-нибудь другом!

К ним подходил Пишта Тоот, полный решимости продолжать переговоры о мире с того самого места, на котором прервал их приход Кожибровского и Четнеки. И стоило Пиште Тооту интимно, как прежде, положить свою руку на плечо Пишты Морони, стоило ему задушевным тоном произнести «Будь со мной откровенен, Пишта», — и при этом с мольбой заглянуть в глаза, как Морони растаял, все его ожесточение мигом пропало и язык не повернулся бросить убийственные слова: «Прочь, негодяй!» Более того, колесики его рассудка завертелись вспять: «А зачем мне, собственно говоря, ссориться с Пиштой. Спокойно, Понятовский, спокойно! Достаточно того, что с Эржике он не станет видеться. Но почему бы ему не видеться со мной? Итак, с женой моей он встречаться не будет. Ей, возможно, это будет неприятно, зато мне приятно. Осторожность разумна там, где может грозить урон. Если же он не будет встречаться со мной, мне это будет крайне неприятно, но и жене моей от этого приятней не станет. К тому же осторожность тут ни к чему, ибо мне-то никакой урон не грозит. Логика, неопровержимая логика. Скажем, у ребенка отнимают нож, заботясь о том, чтобы он не порезал